В смутном сумраке прямо над ней висело бледное лицо под темными взлохмаченными волосами. Темнели глаза без блеска. Раскрылся рот и снова этот напряженный, чуть поскрипывающий голос.
— Совсем, что ли, спишь?
«Я что, сплю? Нет…»
— Нет. Не сплю. Тебе чего?
Снизу поднялась бледная рука, с длинными пальцами, качнувшись, ушла к виску и прошлась по темным волосам. Широкая ладонь, вспомнила Лета, лежа неподвижно, это называется «широкая ладонь» у них, у пианистов.
— Как это чего мне? Не понимаешь, что ли?
Лицо висело, бледной луной в темных пятнах кратеров. И Лета, разглядывая, увидела вдруг, как плывут красивые черты, перетекая с места на место, и смигиваясь, изменяются.
— Петя, ложись спать. Сам захотел. Спи.
— Ну, захотел… А сейчас вот…
Лете захотелось сесть, дернуть из-за головы тощую поездную подушку и треснуть изо всех сил по темной голове. Но побоялась, что садясь, треснется сперва сама, об это вот, что меняется, перетекая.
— Петя. Я еду к мужу. Я его люблю. Когда у тебя будет жена, и она будет ехать в поезде, к тебе… Ты будешь знать, что она…
Смешалась, подыскивая слова. Слишком напыщенно звучало то, что должен бы он понять. Что он будет встречать ее, свою женщину, ловить, когда та спрыгнет с подножки, кинется его целовать. А следом выйдет попутчик, раскланяется и канет в неизвестность. И он, бывший мальчик Петя, должен знать тогда, что бывает так — ее просили, а она не согласилась. Несмотря на то, что купе и в нем двое, и далеко от них каменным сном спит проводница, и никто ведь не узнает. Он должен знать, что даже так — и не было ничего! Может быть это — та самая девочка, скрипачка из Харькова, которую Лета никогда не увидит. А скорее всего, будет другая. Но все равно. Значит, все равно, тогда уже, как сейчас прозвучат ее слова.
— Ты будешь знать, что ей можно верить. Понимаешь?
Голова молча покачивалась над ней, будто он змей, встал и качается, ожидая, давит темными пятнами глаз. Нет, не понимает. Но поймет потом.
— Иди спать.
Она отвернулась и закрыла глаза, ставя между своими лопатками и немигающим взглядом прочную стену из нынешней злости на него, и спокойного знания будущего — его будущего.
«Это мой кирпич в твое мироздание, мальчик-змей»
Она заснула, не услышав, как он сел на свою постель, потер коленки широкими ладонями. И тоже лег, согнувшись, сунул руки между колен, собрав складками измятую простыню.
Утром был Харьков, Петя проснулся позже, к удовольствию Леты, она успела сходить в туалет, умыться и почистить зубы. Расчесалась, заколола волосы на темени, так что падали красиво. И заварив себе кофе в кружке, съела, наконец, бутерброд с ветчиной, который ей умудрился дважды присниться.
Мальчик нахмурился на ее «доброе утро» и разговаривать не стал. Молча собрал вещи и постель, вышел, зашел, теперь вышла Лета, качаясь, рассматривала бегущие в окне серые дома и всякие столбы. Вернулась и подвинула Пете раскрытый пакет:
— Есть не хочешь?
— Нет.
Он упорно отворачивался, и видно было — откровенно злится. Потом, когда в коридоре затопали и стали перекрикиваться, потащили сумки, звякающие ручками и колесиками, вывернул из-под койки свою, тяжелую, неповоротливую. Оглянулся растерянно, пытаясь сообразить, как управиться с вещами.
— Тебя не встречают?
— Нет.
Лета встала и накинула куртку.
— Пойдем, я внизу посторожу, а ты вернешься за второй.
Молча вышли, так же молча он ушел снова в купе, а Лета стояла, пожимаясь от холода и уже ругая себя за излишнюю заботу. Ну и тащил бы сам, скажите какой цаца. Мороз, оказывается, вполне себе кусачий тут, в купеческом городе Харькове.
Петя спрыгнул, перекашиваясь от второй сумки на плече. Подошел, все так же делая кислое лицо. Лета улыбнулась, и взял его за рукав, встала на цыпочки, чмокнула в щеку, а он, прикусывая губу, с совершено детской злостью дернулся, уворачиваясь.
— Счастливо, — сказала.
В купе уже топтались супруги, в одинаковых серых дутых куртках, мужик-медведь, и жена его — серая медведица. Пыхтя, закидывали сумки на багажную полку, пахли жареным луком. Вытерев пот, скинули куртки, дружно сели на полку пианиста Пети, дружно посмотрели на Лету.
— Вы до Москвы едити? — вежливо осведомилась медведица, поправляя покосившийся берет козьего пуха, из которого сбоку торчал уголок белой косынки — для пышности подложена, значит.
Медведь в это время раскатывал на столике газетный сверток, ловя убегающие вареные яйца и загоняя их за палку копченой колбасы.