Когда пластинки такое говорят, это серьёзно. Обычно подобные слова означают никак не меньше, чем моему‑терпению‑пришёл‑конец‑я‑отказываюсь‑служить‑дальше‑и‑пожалуйста‑оставьте‑меня‑в‑покое‑отныне‑и‑навсегда.
— Вы говорите так, словно Вы какой‑нибудь конь… — тонко заметила Старая Граммофонная Игла (она всегда делала только очень тонкие замечания). — Как можно заездить пластинку? И кто может её заездить?
— Заездить‑то именно что очень просто, — вздохнула Заезженная Пластинка. — Ездить, ездить, ездить по мне… да и заездить! А заездили меня, извините, Вы. Потому что, извините, Вы по мне как раз и ездили.
Старая Граммофонная Игла тонко улыбнулась (она всегда улыбалась только очень тонко) — и опять устроилась на краешке Заезженной Пластинки с явным намерением поездить по ней ещё немножко.
— Имейте в виду, меня заездили окончательно, — повторила Заезженная Пластинка и дала Старой Граммофонной Игле полезный совет: — Так что… пеняйте на себя.
Но Старая Граммофонная Игла вообще не имела никакого представления о том, как пеняют… тем более на себя — и, вместо того чтобы пенять на себя, принялась было — наоборот! — ехать по Заезженной Пластинке в привычном направлении.
Впрочем, далеко уехать ей не удалось… честно говоря, уехать ей и вовсе никуда не удалось: Старая Граммофонная Игла вообще как застряла на месте, так с него и не сдвинулась. А Заезженная Пластинка прокружилась три раза и три раза повторила одну и ту же музыкальную фразу.
— Вы забыли мелодию? — задала тонкий вопрос Старая Граммофонная Игла (она всегда задавала только очень тонкие вопросы).
— Да нет, — ответила Заезженная Пластинка и, помолчав, добавила: — Мелодию‑то я как раз помню очень хорошо.
— Зачем же Вы тогда заставляете меня топтаться на одном и том же месте? — Вопроса такой немыслимой тонкости она никогда ещё не задавала.
— Меня заездили окончательно, — снова повторила Заезженная Пластинка, надеясь, что на сей раз её поймут. Но её, увы, опять не поняли.
— Это не ответ, — тонко возразила Старая Граммофонная Игла (она всегда возражала только очень тонко). — Всякое музыкальное произведение имеет начало, середину и конец. Сперва обычно идет начало, затем обычно располагается середина и потом обычно наступает конец. Только после этого исполнение музыкального произведения считают исчерпанным. Вы же, скорее всего, полагаете, что достаточно одного начала, повторённого три раза.
После этого тонкого наблюдения (её наблюдения всегда были только очень тонкими) Старая Граммофонная Игла снова устроилась на краю Заезженной Пластинки, с которого, однако, тут же и была сброшена резковатым, честно сказать, движением Заезженной Пластинки.
— Какая Вы, однако, мерзавка, — сделала тонкий вывод Старая Граммофонная Игла (она всегда делала только очень тонкие выводы).
Заезженная Пластинка промолчала: она была настолько заезжена, что никаких сил продолжать этот никому не нужный разговор у неё больше не оставалось.
Что же касается Старой Граммофонной Иглы, то она, понятное дело, сочла такое поведение Заезженной Пластинки недопустимо грубым: при своей необыкновенной тонкости Старая Граммофонная Игла не постигала, как это можно — оборвать разговор на самой середине. От обиды она, конечно, тут же сломалась — и её пришлось заменить новой. Новая Граммофонная Игла была блестящей и совсем молчаливой.
Ласковые руки осторожно взяли Заезженную Пластинку, а пришедший сверху Хороший Голос сказал:
— Извините, дорогая Заезженная Пластинка, за то, что я так мало берёг Вас. Но всё дело в том, что очень уж мне нравится записанная на Вас соната. Я всегда готов слушать её снова и снова.
— Увы, теперь это будет трудно, — с сожалением откликнулась Заезженная Пластинка. — Я заезжена окончательно… и всё время топчусь на одном месте, как совершенно справедливо и тонко заметила Старая Граммофонная Игла.
— Забудьте о Старой Граммофонной Игле, — попросил Хороший Голос. — Сейчас я познакомлю Вас с совсем юной и очень милой Новой Граммофонной Иглой. Авось, втроём нам удастся вернуть к жизни мою любимую сонату…
И Новую Граммофонную Иглу осторожно поставили на самый краешек Заезженной Пластинки.
Снова, как в былые времена, тихонько зазвучала в комнате знакомая мелодия. Она казалась усталой, она пробиралась вперёд медленно и не очень уверенно, немножко спотыкаясь и ненадолго останавливаясь, но это, вне всякого сомнения, была всё та же невозможно красивая соната.
Когда соната кончилась, Новую Граммофонную Иглу осторожно сняли с Заезженной Пластинки, а Хороший Голос едва слышно произнёс:
— Всё‑таки нет такой сонаты, которую было бы нельзя вернуть к жизни.
И, между нами говоря, это была чистая правда.
ТОРТ, КОТОРЫЙ БЫЛО ГРЕХ ЕСТЬ
Вы ведь себе хорошо представляете, какой торт тут имеется в виду?
Вот такой и имеется: невероятно просто красивый торт — весь в разноцветных кремовых башенках, в шоколаде, с орешками, цукатами… эх, да что говорить! Смотришь на такой торт и думаешь: как же его есть‑то, прости Господи? Это ведь чуть ли не грех — такое великолепие разрушать, на которое столько труда ушло. Неужели возможно — вот так вот взять и вонзить нож в самую середину? И нарезать торт кусками… И съесть… Зверство прямо какое‑то — иначе никак не назовёшь, честное слово!
Именно так все и подумали, когда Торт подали к столу. Никто даже не сказал ничего — все просто зачарованно смотрели на роскошное белое сооружение и не решались представить себе, что сейчас оно исчезнет на глазах. Останется только неряшливая масса, размазанная по тарелкам… Тут как раз и прозвучали странные эти слова:
— Такой торт и есть‑то грех!
— Вот тебе раз! — подумал Торт. — Если меня не есть, то что же со мной ещё делать? Меня ведь и приготовили для того, чтобы есть… Я ведь больше ничего не умею — кроме как собой угощать! Интересно… интересно, что они по поводу меня придумают?
И было действительно интересно, потому как есть Торт никто, со всей очевидностью, не собирался. Он так и продолжал стоять на столе — великое произведение кондитерского искусства, к которому не решаются притронуться.
Между тем в чашки давно уже налили чай — и чай многие даже пили, закусывая кто печеньем, кто вареньем, кто конфетами…
— Да порежьте же кто‑нибудь торт! — воскликнула Бабушка, но желающих последовать её призыву так и не нашлось.
К сожалению, Торт говорить не успел научиться. А если бы успел, то, конечно, сказал бы гостям: «Дорогие гости, меня приготовили специально для вас. Рад, что я вам пришёлся по душе. Но самое лучшее, что вы можете сделать для меня, — это съесть немедленно без остатка и потом, через несколько дней, а ещё лучше — лет, вспоминать обо мне добрым словом: дескать, помните тот торт, который нам подавали тогда‑то и тогда‑то?» И, конечно, гости послушались бы его!
Но — увы: Торт не умел говорить. Однако размышлять он умел.
«Неужели ни гости, ни хозяева не понимают, — размышлял Торт по мере того, как чаепитие подходило к концу, — что меня не столько грех есть, сколько грех не есть? К чему же они, получается, меня приговаривают? Я ведь долго стоять не могу… тем более на такой жаре. Я начну таять. Если же меня и тогда не съесть… страшно просто подумать, что случится! Потому что я тогда начну… извините, портиться. И испорчусь весь. И мною можно будет отравиться!»
Между тем чаепитие было закончено — и всё убрали со стола. Всё — кроме Торта. Надеяться стало не на что… А скоро Торт услышал, как гости прощаются с хозяевами в передней, бесконечно повторяя благодарности за вкусный ужин и десерт. За десерт, в составе которого словно бы и не было никакого торта…
В столовой же в это время происходил разговор между оставшимися на зеркальном подносе фруктами. И одна Виноградная Гроздь говорила другой: