Слушая эту песенку, хан дрожал, как мышь. Ханша стонала, как большая лягушка, дети тихо плакали.
Пожалел их малыш, правую руку вверх поднял.
— Тап-тажлан! — крикнул он.
Хан, ханша, Кёз-кичинек, Кара-чач — все четверо в ладоши захлопали, ногами затопали, приплясывая из аила[12] выскочили.
А счастливый Ырысту на золотой ханский помост взошёл. Один раз поскользнулся, в другой кувыркнулся, рассердился на самого себя, самому себе «Пып!» сказал и тут же к золотому помосту прилип.
Посидел-посидел, кругом поглядел — белый чистый войлок ханского шатра туго натянут на прочные жерди. Небо только через дымоходное отверстие увидеть можно — маленький синий клочок, величиной с ладонь.
Душно стало малышу в ханском шатре на золотом помосте.
— Тап-тажлан! — сказал он.
Помост подпрыгнул — малыш подскочил! Да так высоко, будто на крыльях взлетел, через дымоходное отверстие наружу вылетел. Перекувыркнулся, упал, на ноги встал и побежал к молочному озеру, к синей горе. Прибежал, молока из озера ладонью зачерпнул, разок-другой глотнул, улыбнулся, на синей горе шалаш себе поставил. Там и поныне живёт.
Поёт свои счастливые песни, играет на стеблях цветов, будто на свирели, паутинные нити пальцами перебирает, и паутинки в ответ тихим звоном звенят.
Эти песни, посвист, звон каждый может услышать, кто к тому месту, к той черте, где небо с землёй сливается, подойдёт.
Ер-Боко-каан и сирота Чичкан
Давным-давно на холмистом Алтае жил хан Ер-Боко-каан. Скота у него, как муравьев в муравейнике, хоть три дня считай — не сосчитать. Добро его ни в какой шатёр не спрячешь: сундуки вокруг стойбища, словно горы, — половину неба закрыли.
Сам Ер-Боко-каан толстый был, как старый кедр, — в четыре обхвата. Глаза его запухли, будто веки пчёлами ужалены, губы лоснились от жирной пищи. Бока его ночью на мягком мехе нежились, днём хан надевал шубу, крытую чёрным шёлком, на поясе — нож в золотых ножнах, кисет, шитый чёрным бисером. Ноги обуты в красные кожаные сапоги, на голове высокая соболья шапка с серебряной кистью.
Когда Ер-Боко-каан стоял, он одной рукой усы гладил, другой- в бок упирался:
— Есть ли на земле хан могучее меня?
— Видать не видали, слыхать не слыхали, — отвечали все кругом.
Но вот, однажды, ехал мимо стойбища на маленьком кауром коне сухой, как осенний лист, старичок Танзаган.
— Эй, древний старик, — крикнул ему Ер-Боко-каан, — есть ли на свете кто могучей меня?
— Видать не видал, а слыхать слыхал. У истока семи рек, говорят, на подоле семи гор есть глубокая, в семьдесят сажен, пещера. В той пещере живёт спереди жёлтый, сзади чёрный медведь. Вот кто силён, говорят, вот кто могуч!
Сказал так, прутиком каурого конька стегнул, и нет старика, будто его и не было. Там, где стоял каурый конь, — трава примята, куда ускакал — следа не видно.
— Э-э-э-эй! — закричал Ер-Боко-каан. — Эй! Силачи мои, богатыри и герои. Изловите медведя, сюда приведите. Здесь, в моём белом шатре, на цепь его посажу. Захочу — вокруг костра бегать заставлю, захочу — на костре изжарю. Без медведя домой не возвращайтесь: всех казню и детей ваших не помилую.
Вздрогнули могучие воины, их бронзовые доспехи зазвенели. Не смея спиной к хану повернуться, пятясь, вышли они из белого шатра.
Ходили по долинам, по горам, нигде истока семи рек не нашли, семи гор, из одного подола поднявшихся, не видели, пещеры глубокой, в семьдесят сажен, не отыскали. Воду рек и озёр взбаламутили, лес подожгли, но медведя, спереди жёлтого, сзади чёрного, не встретили.
Повернули коней, едут обратно. Ещё издали стойбище увидав, спешились, коней в поводу повели, сами пешком пошли. Ханский шатёр увидали — на колени опустились, ползком поползли. Впереди них малые ребята без шапок, милости у хана просить они не смеют, позади старики в длинных шубах, умолять хана они не отваживаются.
У белого шатра все как один лицом к земле припали.
В гневе Ер-Боко-каан, как гром, загремел, как железо, засверкал. Распахнул золотую дверь. Через серебряный порог перешагнул и вдруг споткнулся. Это ему под ноги кинулся пастушок-сирота по прозванию Чичкан-Мышонок.
— Великий хан, богатырей своих пожалейте, детей малых простите, стариков уважьте.
Две любимые жены подхватили хана под обе руки. Два свирепых палача схватили Чичкана за обе ноги.
— В кипящий котёл его бросьте, — кричит хан, — кровь выцедите, мясо искрошите, кости истолчите! Если ты, Чичкан-Мышонок, жить хочешь, медведя сюда приведи!
И пошёл Чичкан, сам не знает куда. Обратно вернуться не смеет, в сторону с прямой тропы ступить не решается. Позади бурлят взбаламученные реки, впереди подожжённый лес горит.
Рыбы из воды на берег прыгают, лягушки с берега в воду скачут, птицы из горящего леса вылетают, звери убегают, змеи уползают, только один маленький медвежонок на дереве сидит, плачет. Наверху ему страшно, а спрыгнуть ещё страшней.
Чичкан влез на дерево, снял медвежонка, вынес его из огня и отпустил, а сам дальше пошёл.
Идёт дня не видя, ночи не замечая. Так шёл, пока от голода и жажды не свалился. Упал и видит — нависла над ним скала, на скале, как две слезы, две росинки висят. Открыл рот Чичкан, росинки упали ему на язык. Едва проглотил, как сразу понял, о чём между собой два ворона говорят.
— Карр-карр, что ты тут делаешь, брат мой?
— Кар-кар, человека сторожу, смерти его жду, будет мне пожива.
— Кра-а… А я на болото полечу, там жеребёнок увяз, каррр!
Один ворон на болото полетел, другой на скале остался.
«Нет, не дам жеребёнку пропасть», — решил Чичкан, встал и пошёл к болоту.
А впереди коростель бежит, дорогу указывает.
Тут и ворон со скалы поднялся, крыльями захлопал, закричал:
— Карр, брат мой! Человек умирать не хочет.
— Кррра-а! Брат мой, ко мне поспеши, жеребёнку из трясины не выбраться, он по самые глаза увяз.
Но коростель уже вокруг жеребёнка бегает, хлопочет, охрип даже:
— Чичкан, башинан тарт! Чалынан тарт! Тарт-тарт-тарт! Чичкан, за голову дёргай! За хвост дёргай! Дёрг-дёрг-дёрг!
Ухватил Чичкан жеребёнка за гриву и вытянул!
— Кар-кар! — закричали оба ворона. — Этот конь теперь долго будет жить, Чичкану служить. Карр! — и улетели.
Чичкан погладил мокрую шею жеребёнка своей тёплой рукой и молвил:
— Куда хочешь беги, гнедой!
— Твой путь, Чичкан, отныне моим будет.
— Я иду к истоку семи рек, к подолу семи гор, к пещере, глубиной в семьдесят сажен. Конца пути не вижу.
— Если пошёл — надо идти, если идёшь — надо дойти, а упадёшь на пути, так головой вперёд.
Долго ли, коротко ли шли — никому неведомо. Но вот, однажды, увидели: семь снежных вершин, как семь великанов в белых заячьих шапках, на одном лесистом подоле стоят. Из-под снега вода бежит, на семь тонких, как шёлковые нити, ручьёв разделяется.
Гнедой заржал. И вот из пещеры глубиной в семьдесят сажен вышли мохнатые, как семьдесят туч, семьдесят медведей. У каждого в лапах берестяной поднос с едой, на голове кожаный мешок-ташаур с питьём.
Впереди медленно выступал огромный зверь. Лапы его как толстые колоды, голова как обгорелый пень. На могучую спину десять медведей могли бы лечь. Шерсть у великана спереди светлая, как день, сзади чёрная, как ночь. Все медведи на задних лапах ступали, этот шагал на четырёх. Близко-близко он к Чичкану подошёл, низко-низко свою голову склонил:
— Ты для меня, Чичкан, утреннее солнце, вечерняя луна. Ты моего сына из огня спас. Ешь и пей, что хочешь, проси и требуй, чего пожелаешь, подарок выбирай, какой по сердцу.
— Угощенья вашего отведать не смею, подарка принять не могу. Ер-Боко-каан в белый дворец вас зовёт, там он вас на цепь посадит, вокруг костра бегать заставит, на огне изжарит, — молвил мальчик.