Благосклонный читатель, прежде чем я продолжу свой рассказ о том, что случилось далее с несчастным Натанаэлем, я могу, — ежели ты принял некоторое участие в искусном механике и мастере автоматов Спаланцани, — уверить тебя, что он совершенно излечился от своих ран. Однако ж он принужден был оставить университет, ибо история Натанаэля возбудила всеобщее внимание и все почли совершенно недозволительным обманом вместо живого человека контрабандой вводить в рассудительные благомыслящие светские собрания за чайным столом деревянную куклу (Олимпия с успехом посещала такие чаепития).
Юристы даже называли это особенно искусным и достойным строгого наказания подлогом, ибо он был направлен против всего общества и подстроен с такою хитростью, что ни один человек (за исключением некоторых весьма проницательных студентов) этого не приметил, хотя теперь все покачивали головами и ссылались на различные обстоятельства, которые казались им весьма подозрительными. Но, говоря по правде, они ничего путного не обнаружили. Могло ли, к примеру, — кому-нибудь показаться подозрительным, что Олимпия, по словам одного изящного чаепиетиста[5], вопреки всем приличиям, чаще чихала, чем зевала? Это, полагал щеголь, было самозаводом скрытого механизма, отчего явственно слышался треск и т. п. Профессор поэзии и красноречия, взяв щепотку табаку, захлопнул табакерку, откашлялся и сказал торжественно: «Высокочтимые господа и дамы! Неужто вы не приметили, в чём тут загвоздка? Всё это аллегория — продолжение метафоры. Вы меня понимаете! Sарiеnti sаit [6]» Однако ж большую часть высокочтимых господ подобные объяснения не успокоили; рассказ об автомате глубоко запал им в душу, и в них вселилась отвратительная, недоверчивость к человеческим лицам. Многие влюбленные, дабы совершенно удостовериться, что они пленены не деревянной куклой, требовали от своих возлюбленных, чтобы те слегка фальшивили в пении и танцевали не в такт, чтобы они, когда им читали вслух, вязали; вышивали, играли с комнатной собачкой и т. д., а более всего, чтобы они не только слушали, но иногда говорили и сами, да так, чтобы их речи и впрямь выражали мысли и чувства.
У многих любовные связи укрепились и стали задушевней, другие, напротив, спокойно разошлись. «Поистине, ни за что нельзя поручиться», — говорили то те, то другие. Во время чаепития все невероятно зевали и никто не чихал, чтобы отвести от себя всякое подозрение. Спаланцани, как уже сказано, был принужден уехать, дабы избежать судебного следствия по делу «об обманном введении в общество людей-автоматов». Коппола также исчез. Натанаэль пробудился словно от глубокого тяжкого сна; он открыл глаза и почувствовал, как неизъяснимая отрада обвевает его нежной, небесной теплотой. Он лежал на кровати, в своей комнате, в родительском доме.
— Наконец-то, наконец-то, возлюбленный мой Натанаэль, ты исцелился от тяжкого недуга — ты снова мой! — так говорила Клара с проникновенной сердечностью, обнимая Натанаэля.
Светлые, горячие слезы тоски и восторга хлынули у него из глаз, и он со стоном воскликнул:
— Клара!.. Моя Клара!
Зигмунд, преданно ухаживавший всё это время за другом, вошел в комнату. Натанаэль протянул ему руку.
— Верный друг и брат, ты не оставил меня!
Все следы помешательства исчезли; скоро, попечениями матери, возлюбленной, друзей, Натанаэль совсем оправился. Счастье снова посетило их дом; старый скупой дядя, от которого никогда не ждали наследства, умер, отказав матери Натанаэля, помимо значительного состояния, небольшое поместье в приветливой местности, неподалеку от города. Туда решили они переселиться: мать, Натанаэль, Клара, с которой он решил теперь вступить в брак, и Лотар. Натанаэль, более чем когда-либо, стал мягок и по-детски сердечен, только теперь открылась ему небесно чистая, прекрасная душа Клары. Никто не подавал и малейшего намека, который мог бы ему напомнить о прошлом. Только когда Зигмунд уезжал, Натанаэль сказал ему: