Выбрать главу

И несмотря на это, я могу счесть только те вещи, что стоят неподвижно, а если они движутся — нет, а если они движутся — нет.

Так скажи же мне, о досточтимый, как это получается, что ты при ходьбе всегда знаешь, с какой ноги надо начать, какая затем станет четвертой, пятой, шестой, десятая ступает, либо сотая, что в это время делает вторая и седьмая, должна она стоять или шагать, когда наступит черед девятьсот семнадцатой, надо ли тебе семисотую поднять, тридцать девятую опустить, тысячную согнуть, четвертую выпрямить — выпрямить четвертую.

О, прошу тебя, скажи мне бедной ослизлой мокрушке, у которой только четыре ноги, а не тысяча, как у тебя, — а не тысяча, как у тебя: как это ты делаешь, о досточтимый?! С совершенным почтением. Жаба.

— Хвала, — прошептала в полусне маленькая роза. А трава Куша, цветы, жуки и смоковница выжидающе смотрели на тысяченога.

Даже лягушки угомонились — угомонились лягушки. Но тысяченог лежал неподвижно, прикованный к земле, и уже не мог пошевелить ни одной ногой.

Он забыл, какую ногу надо поднять сначала, и чем дольше вспоминал, тем меньше оставалось на это надежд — всё меньше и меньше.

Жаркое солнце Индии сияет над синей пагодой — сияет над синей пагодой.

ЭЛЬЗА ЛАСКЕР-ШЮЛЕР

БЕЛАЯ ГЕОРГИНА

Иногда на улице я нахожу ещё не расцветший цветок, что лежит на земле где-нибудь у стены или на рыночной площади, и почти всегда цветок брошен в кучу мусора вместе с корками, огрызками, червивыми яблоками.

И есть в этом что-то невыразимо грустное, когда находишь вот так, среди гниющих объедков, то сникшую розу, то огневую гвоздику, то надломленный, но всё же крепкий ярко-желтый львиный зев. Или — вдруг — умоляющие незабудки! Украдкой поднимаю я несчастный погибающий цветок и уношу домой. Случается, иной прохожий видит это, и тогда неизменно встречаю я полные любопытства вопрошающие глаза и благожелательное улыбающееся превосходство во взоре, который обещает снисходительное умолчание. Ну а я — я радуюсь бедному цветку, как радуемся мы, когда утешим потерявшегося ребенка или поднимем беспомощного птенца, выпавшего из гнезда. И Белую Георгину я полюбила, а нашла я её, совсем изнемогшую, на краю сточной канавы. В смуглой чаше моих ладоней несла я цветок домой, и мы улыбались друг другу, моя Георгина и я. И теплом повеяло вдруг в моем уж почти облетевшем, застывшем сердце, оттого что к цветку возвращались силы, ведь я так тосковала одна — от луча до луча редкого солнца… Если б лишь раз один, только раз, зазолотился венчик златой на жизни моей ветвях…

Придя наконец домой, я с величайшими предосторожностями выкупала мою Белую Георгину. Заботливо проверила чуткими кончиками пальцев, не холодна ли вода, — ведь измученный цветок уже сделался моим доверчивым питомцем. Я поставила Георгину в просторный стакан, а стакан — на полочку над умывальником, к моим помощникам, что даруют мне по утрам бодрую свежесть. Моя большая губка, лежавшая в мыльнице по соседству с мылом, таращилась бесчисленными глазами-дырочками, в немом восхищении дивясь ослепительному триумфу моего найденыша.

Я с удовольствием отметила про себя это, так же как и угловатый, да и слишком чопорный, пожалуй, книксен моей маленькой зубной щетки. Но зато мой Голубой Гребень сразу же, с первого же взгляда, влюбился в Белую Георгину. Помнится, когда-то, покупая этот синий сапфир, я разговорилась с симпатичной молоденькой продавщицей. Я призналась ей, что для меня даже убогая, жалкая лавчонка, будь то в городе или в какой-нибудь деревушке, — это магазин игрушек, а все товары, даже если это метлы, совки и швабры, превращаются в игрушки у меня на глазах. И поэтому я надолго застреваю перед каждой витриной. Иной раз просто нет сил оторваться от чудного виденья.

— Должно быть, вам ещё улыбнется счастье, сударыня, — ответила девушка. Оказалось, мы с ней одинаково считаем, что тем людям, у кого взрослые глаза, ужасно скучно живется.

Мне было приятно, что и Белая Георгина, видимо, с искренней симпатией отнеслась к Голубому Гребню. Ведь и сама я всегда так радовалась, бывало, проводя им по темным моим волосам.

Но… Мыло начало пузыриться! Его раздражал беспрестанный шепот. А я, подглядывая за житьем-бытьем маленьких вещей, чутко вслушивалась в беседу Голубого Гребня и милой Георгины. Кто это — я или кто-то другой? — заметил однажды, что все наши вещи начинают жить настоящей жизнью, если мы любим их? И любим не меньше, чем сам господь любил и мир свой, и все создания свои. Заглядевшись на полную луну в окне, я на миг забыла о своих подопечных. Но и в кинематограф не ушла, как думали мои влюбленные. И вдруг… Мне почудилось, будто и впрямь очутилась я на луне: обернувшись, я увидела, что моя Белая Георгина вышла из воды… или вот-вот, сейчас выйдет. Только голубок, прилетавший вечерами на мое окно за ужином — хлебными крошками, был моим пернатым свидетелем. Но ведь птице никто из людей не поверит… Поэтому даю вам честное слово — моя Георгина заговорила, и то был нежнейший из всех голосов, какие я только слыхала…