Купеческому сыну так не терпелось уйти из этой обители страха, что он сейчас же поставил на доску сперва одну, потом другую ногу и, не отрывая взгляда от противоположного берега, начал продвигаться вперед. Но, к несчастью, он сознавал, что висит над окруженной стенами пропастью высотой во много этажей; он чувствовал страх и беспомощность, расслаблявшие ему стопы и колени, чувствовал во всем теле отнимающую равновесие близость смерти. Опустившись на колени, он закрыл глаза; и тут его протянутые вперед руки натолкнулись на прутья решетки. Он схватился за них, но они подались, и с тихим скрипом, который, словно дыхание смерти, холодом пронзил его тело, отворилась навстречу ему, навстречу пропасти, калитка, за которую он уцепился. Охваченный внутренней усталостью, потеряв мужество, он предощущал, как гладкие железные прутья выскользнут сейчас из его пальцев, которые казались ему слабыми, как у ребенка, и он рухнет вниз вдоль стены, чтобы разбиться. Но медленное движение калитки приостановилось прежде, чем доска ушла у него из-под ног, и одним прыжком он перебросил свое дрожащее тело через проем в решетке на твердую почву.
Радоваться он не мог. Не оборачиваясь, со смутным чувством какой-то ненависти к этим бессмысленным мукам, он вошел в один из домов и по запущенной лестнице спустился в переулок, уродливый и ничем не примечательный. Но он и без того так устал и чувствовал такую тоску, что не мог бы подумать ни о чём мало-мальски радостном. Случившееся с ним было так страшно. Опустошенный, покинутый жизнью, прошел он этот переулок, потом ещё и ещё один. Он держался направления, которое, как он знал, приведет его в ту часть города, где живут богатые и где он мог бы найти ночлег. Потому что постель была ему нужнее всего. С ребяческой тоской вспоминал он, какая у него красивая и широкая кровать; потом ему пришли на ум те ложа, которые воздвигал в старину для себя и своих спутников великий царь, когда они справляли свадьбы с дочерьми побежденных царей: для себя золотые, для других — серебряные, поддерживаемые грифами и крылатыми быками.
Между тем он добрался до приземистых домишек, в которых жили солдаты, но не обратил на это внимания. В окошке, забранном решеткой, сидело несколько солдат с изжелта-бледными лицами и печальными глазами; они что-то крикнули ему. Он так и не понял, что им нужно от него. Но поскольку они помешали ему брести в рассеянной отрешенности, то, проходя мимо ворот, он заглянул во двор. Двор был просторный и унылый, сумерки делали его ещё более просторным и унылым. Людей на нем было мало, а окружавшие его дома были приземисты и выкрашены в грязно-желтый цвет. От этого двор выглядел ещё больше и пустыннее. В углу стояло десятка два лошадей, все в один ряд, привязанные к кольям; перед каждой примостился на коленях солдат в грязном тиковом балахоне конюха и мыл копыта. В отдалении из ворот парами выходило множество других солдат, одетых в такой же тик. Они шли медленной, шаркающей походкой и несли на плечах тяжелые мешки. Только когда они, всё так же молча, подошли поближе, он увидал, что в открытых мешках они тащили хлеб. Он наблюдал, как они скрываются в проходе ворот, словно погибая под тяжестью отвратительной, злой ноши, — и хлеб свой они несли в точно таких же мешках, какие окутывали их унылые тела.
Потом он подошел к тем солдатам, что стояли на коленях перед лошадьми и мыли им копыта. Эти тоже были неотличимы и друг от друга, и от тех, что были в окошке или тащили хлеб. Наверное, их набрали из соседних деревень. Между собой они не говорили ни слова. Так как каждому было очень тяжело поддерживать переднее копыто лошади, головы у всех раскачивались, а усталые, изжелта-бледные лица поникали и приподнимались, как под сильным ветром. У большинства лошадей морды были уродливы, а прижатые уши и вздернутая верхняя губа, обнажавшая зубы, придавали им злобное выражение. К тому же и вращающиеся глаза у них были злыми, и ещё они особым образом, нетерпеливо и презрительно, выдыхали воздух из косо поставленных ноздрей. Последняя в ряду лошадь была самая сильная и уродливая. Она всё норовила укусить за плечо человека на коленях, который только что вымыл ей копыто и теперь насухо вытирал его. У человека были такие впалые щеки и такая кротость и смертная тоска в усталых глазах, что купеческий сын почувствовал, как его одолевает глубокое, горькое сострадание.