Выбрать главу

И вдруг всё сотрётся, все замолчат, исчезнут.

…У порога, на сундуке, сидит бабушка, согнувшись, не двигаясь, не дыша; я стою пред ней и глажу её теплые, мягкие, мокрые щеки, но она, видимо, не чувствует этого и бормочет угрюмо:

– Господи, али не хватило у тебя разума доброго на меня, на детей моих? Господи, помилуй…

Мне кажется, что в доме на Полевой улице дед жил не более года – от весны до весны, но и за это время дом приобрел шумную славу; почти каждое воскресенье к нашим воротам сбегались мальчишки, радостно оповещая улицу:

– У Кашириных опять дерутся!

Обыкновенно дядя Михайло являлся вечером и всю ночь держал дом в осаде, жителей его в трепете; иногда с ним приходило двое-трое помощников, отбойных кунавинских мещан, они забирались из оврага в сад и хлопотали там во всю ширь пьяной фантазии, выдёргивая кусты малины и смородины; однажды они разнесли баню, переломав в ней всё, что можно было сломать: полок, скамьи, котлы для воды, а печь разметали, выломали несколько половиц, сорвали дверь, раму.

Дед, тёмный и немой, стоял у окна, вслушиваясь в работу людей, разорявших его добро; бабушка бегала где-то по двору, невидимая в темноте, и умоляюще взывала:

– Миша, что ты делаешь, Миша!

Из сада в ответ ей летела идиотски гнусная русская ругань, смысл которой, должно быть, недоступен разуму и чувству скотов, изрыгающих ее.

За бабушкой не угнаться в эти часы, а без неё страшно; я спускаюсь в комнату деда, но он хрипит встречу мне:

– Вон, ан-нафема!

Я бегу на чердак и оттуда через слуховое окно смотрю во тьму сада и двора, стараясь не упускать из глаз бабушку, боюсь, что её убьют, и кричу, зову. Она не идёт, а пьяный дядя, услыхав мой голос, дико и грязно ругает мать мою.

Однажды в такой вечер дед был нездоров, лежал в постели и, перекатывая по подушке обвязанную полотенцем голову, крикливо жалобился:

– Вот оно, чего ради жили, грешили, добро копили! Кабы не стыд, не срам, позвать бы полицию, а завтра к губернатору… Срамно! Какие же это родители полицией детей своих травят? Ну, значит, лежи, старик.

Он вдруг спустил ноги с кровати, шатаясь пошёл к окну, бабушка подхватила его под руки:

– Куда ты, куда?

– Зажги огонь! – задыхаясь, шумно всасывая воздух, приказал он.

А когда бабушка зажгла свечу, он в взял подсвечник в руки и, держа его пред собою, как солдат ружьё, закричал в окно насмешливо и громко:

– Эй, Мишка, вор ночной, бешеный пёс шелудивый!

Тотчас же вдребезги разлетелось верхнее стекло окна и на стол около бабушки упала половинка кирпича.

– Не попал! – завыл дед и засмеялся или заплакал.

Бабушка схватила его на руки, точно меня, и понесла на постель, приговаривая испуганно:

– Что ты, что ты, Христос с тобою! Ведь эдак-то – Сибирь ему; ведь разве он поймёт, в ярости, что́ Сибирь!..

Дед дрыгал ногами и рыдал сухо, хрипуче:

– Пускай убьёт…

За окном рычало, топало, царапало стену. Я взял кирпич со стола, побежал к окну; бабушка успела схватить меня и, швырнув в угол, зашипела:

– Ах ты, окаянный…

В другой раз дядя, вооружённый толстым колом, ломился со двора в сени дома, стоя на ступенях чёрного крыльца и разбивая дверь, а за дверью его ждали дедушка, с палкой в руках, двое постояльцев, с каким-то дрекольем, и жена кабатчика, высокая женщина, со скалкой; сзади их топталась бабушка, умоляя:

– Пустите вы меня к нему! Дайте слово сказать…

Дед стоял, выставив ногу вперёд, как мужик с рогатиной на картине «Медвежья охота»; когда бабушка подбегала к нему, он молча толкал её локтем и ногою. Все четверо стояли, страшно приготовившись; над ними на стене горел фонарь, нехорошо, судорожно освещая их головы; я смотрел на всё это с лестницы чердака, и мне хотелось увести бабушку вверх.

Дядя ломал дверь усердно и успешно, она ходуном ходила, готовая соскочить с верхней петли, – нижняя была уже отбита и противно звякала. Дед говорил соратникам своим тоже каким-то звякающим голосом:

– По рукам бейте, по ногам, пожалуйста, а по башке не надо…

Рядом с дверью в стене было маленькое окошко – только голову просунуть, дядя уже вышиб стекло из него, и оно, утыканное осколками, чернело, точно выбитый глаз.

Бабушка бросилась к нему, высунула руку на двор и, махая ею, закричала:

– Миша, Христа ради уйди! Изувечат тебя, уйди!

Он ударил её колом по руке; было видно, как, скользнув мимо окна, на руку ей упало что-то широкое, а вслед за этим и сама бабушка осела, опрокинулась на спину, успев еще крикнуть:

– Миш-ша, беги…

– А, мать? – страшно взвыл дед.