Однако юный король остался до конца верен требованиям этикета, и вступление в столицу, в милый город Утеху-на-Золоте, совершилось со всею подобающею торжественностью.
Обняв свою мать со слезами сыновней радости, Гиацинт побежал переодеться, надел самый изящный из своих мундиров и собрался идти к Тамарисе предлагать ей руку и сердце.
В ту минуту, когда он с некоторым удовольствием смотрелся в зеркало, камергер доложил ему, что его ожидают сто две депутации. Гиацинт вышел к ним, проклиная их в душе, и предводитель первой депутации, барон Плёрар, начал воинственную речь.
Гиацинт не дал ему договорить и перебил его тем решительно высказанным заявлением, что он, король, на будущее время желает для своего доброго народа только мира, спокойствия и успешного труда.
Эти миролюбивые слова поставили всех ораторов в затруднительное положение, потому что у всех были приготовлены самые воинственные речи. Одни, подогадливее, запели экспромтом более или менее однообразные гимны в честь мира; другие, не способные импровизировать, улыбаясь, прочитали свои дифирамбы, выпуская слишком кровожадные выходки или смягчая их приятными интонациями голоса, Но один из ораторов, синдик цеха шапочников, совсем не принял к сведению слов короля и заговорил с яростным воодушевлением старого солдата.
«Государь, — сказал он, — мы, простые добрые люди, ничего не смыслим в дипломатических тонкостях. Есть у нас наш здравый смысл, да над ним, жаль, смеются учёные умники. По-нашему так: коли оса жужжит, надо её раздавить, а как волк завоет, ему сейчас четыре пули в брюхо. Мы уже пятьсот лет дерёмся с Остолопами, пора покончить с этими гадами. Дело давно было бы сделано, кабы не слушали газетных писак и адвокатов. Государь, довершите святое дело. Даруйте нам прочный мир, истребите последнего из наших врагов. Мы непобедимы. Когда нас били, значит — была измена. Нынче нам нечего бояться: средства наши неистощимы, солдаты закалены, чего же мы медлим? Эти презренные Остолопы смеют говорить, что из них один справится с шестерыми Ротозеями; история обличает бессмысленность этого хвастовства: один Ротозей глотает зараз по десяти Остолопов — это всякому известно. Вперёд, государь! Разверните знамя победы; видно будет, найдёт ли страх…»
Аудиенция происходила в той комнате, где жили Гиацинтовы собаки; один из бульдогов, присутствовавших при этом приёме депутаций, принял на свой счёт яростные жесты последнего оратора, и когда дело дошло до страха и до его доступа в сердца Ротозеев, он вдруг с неистовым лаем бросился на бушующего синдика, который, совершенно растерявшись от ужаса, опрокинулся навзничь на руки стоявших за ним депутатов. Пример бульдога подействовал заразительно: вся стая вскочила на ноги и оглушила всех присутствующих лаем и воем.
Когда придворные с трудом угомонили собак, так неожиданно заступившихся за Остолопов, Гиацинт любезно извинился перед депутациями и дружелюбно пожал руку обиженному оратору, который, забыв правила этикета, бросился в объятия юного короля и расплакался от радостного волнения.
«Господа, — сказал Гиацинт, — я горд и счастлив вашим доверием. Продолжайте помогать мне вашими советами и указаниями. Если бы свобода слова была изгнанницею на земле, то она здесь нашла бы себе убежище. Первая потребность, первое право государя — знать правду. Первая обязанность подданных — высказывать её без заносчивости и без робости. Прощайте».
В тот же вечер газеты напечатали крупным шрифтом эти достопамятные слова. Но Официальной истине эти слова показались предосудительными и опасными для общественного спокойствия, и она не признала возможным сообщить их своим читателям.
XVIII
Когда окончился приём ста двух депутаций, обер-камергер доложил о сто третьей, составленной из директоров и профессоров нормальной школы. Терпение Гиацинта было истощено, и он поручил кавалеру Пиборню принять депутацию так, чтобы на будущее время отнять у неё охоту к верноподданническим манифестациям.
Посетителей ввели в зал. Во главе профессоров шёл директор училища, любезный и остроумный Паяцус. То был утончённый эпикуреец, сомневавшийся во всём, не восхищавшийся никем и считавший себя одного умным человеком. Изысканный писатель, художественных дел мастер, arbiter elegantiarum, он обрабатывал легко самые серьёзные отрасли литературы. Он отделал Тацита, как проказника, и доказал в двух толстых томах, что Август спас республику, основав империю, что Калигула был даровитым финансистом, Клавдий — глубокомысленным антикварием, Нерон — слишком чувствительным сыном и непризнанным великим художником. Его особа была не менее изящна, чем его литературные произведения; он был раз душён, как римлянин времён упадка; его можно было бы принять за юного патриция, если бы он не носил золотых очков, чёрного фрака и лакированных башмаков.
Он держал в руках бумагу и искал глазами короля, когда Пиборнь сказал ему торжественно:
— Милостивый государь, извольте читать вашу речь. Нынче наговорили столько бессмыслиц, что признано было необходимым установить цензуру, дабы на будущее время его величеству представлялись только приветствия, достойные его августейшего внимания.
— Разве его величество сомневается в наших чувствах? — воскликнул Паяцус.
— Боже сохрани! — ответил адвокат. — Его величество знает, что его верная нормальная школа всегда оставалась неизменною; профессора преданы правительству, ученики занимаются оппозицией; одни гоняются за крестиком, другие — за свободою; это в порядке вещей. Начинайте.
Паяцу с подумал, не смеются ли над ним; но когда говорит министр, поневоле надо слушаться. Он развернул свою бумагу и начал твёрдым голосом:
«Государь!
Чтобы прославить достойным образом этот великий день, требуется более авторитетный голос. За отсутствием дарования, да будет нам дозволено принести сюда наше умеренное восхищение и наш сдержанный энтузиазм…»
— Гм! гм! — промолвил Пиборнь, — умеренное восхищение! сдержанный энтузиазм! это отзывается оппозициею. Во времена пленительного Нерона на этих словах построили бы премиленькое обвиненьице в оскорблении величества. Кто вам позволил умерять ваше восхищение? Как вы осмеливаетесь сдерживать ваш энтузиазм? Прошу вас объясниться.
— Ваше превосходительство, эти слова отличаются безукоризненною невинностью. Смысл их не подлежит сомнению. В настоящее время всё умеренно; это прилагательное теперь в моде. У нас умеренная наука, умеренная строгость, умеренная жизнь. Собственно говоря, нам надо было вместо слова скромный поставить новое, блестящее выражение, которое ослепило бы слушателя. Вот мы и поставили в одном месте умеренный, а в другом, для разнообразия — сдержанный.
— Понимаю; вам надо такое слово, чтобы никто его сразу в толк не взял. Это очень замысловато.
— Войдите в наше положение, ваше превосходительство. Чтобы обновить обветшалый язык, мы придумали новые обороты, необычайные формы. Мы превращаем существительные в глаголы, глаголы — в прилагательные, прилагательные — в существительные, и посредством этих, искусно придуманных, смелостей мы претворяем грубости просторечия в утончённый и таинственный язык. Читая нас, всякий говорит: «Вот слог нормальной школы! Только там и умеют писать таким образом».
— Продолжайте!
— Когда говорят дела, — продолжал Паяцус, — тогда прилично молчать…
— Это вы к чему же клоните? — спросил министр.
— Тут, ваше превосходительство, подготовляется маленькая, заключительная стрелка. Мы начинаем всегда величественною, стройно-размеренною фразою, в которой теснятся яркие, уравновешенные образы и красивые, гармонически-соглашённые слова, потом, как древний парфянин, мы пускаем стрелу, которая проникает в тело и заставляет его вздрогнуть.
— Это — ясно. Побольше слов, поменьше мыслей. Дальше.
Паяцус поднял и округлил руку:
— Кто сей отрок, потрясающий мечом? В Скиросе ли мы? Сын ли то белокурой Фетиды, пылкий Ахиллес, ещё раз прельщённый любимцем Афины, хитроумным Одиссеем? Нет, то крестник фей, очаровательный Гиацинт, наделённый всеми дарами. У него сила, у него слава, у него пламя…