Я с нетерпением ожидал ночи. В то же самое время, как вчера, я пошел, с плащом под мышкой, на Ponte Vecchio. С последним ударом колокола ко мне из мрака подошла какая-то фигура. Это, несомненно, был вчерашний человек.
— У тебя плащ? — спросил он меня.
— Да, господин, — отвечал я, — но он стоил мне сто цехинов наличными.
— Я знаю это, — спокойно сказал он, — смотри, здесь четыреста.
Он подошел со мной к широким перилам моста и стал отсчитывать золотые. Их было четыреста, они великолепно блестели при лунном свете, и их блеск радовал мое сердце.
Увы! Оно не предчувствовало, что это будет его последней радостью. Я сунул деньги в карман и затем хотел хорошенько разглядеть и доброго незнакомца, но у него на лице была маска, из-под которой на меня страшно сверкали темные глаза.
— Благодарю вас, господин, за вашу доброту, — сказал я ему, — чего вы теперь потребуете от меня? Но я вам заранее говорю, что это не должно быть чем-нибудь незаконным.
— Излишняя забота, — отвечал он, накинув плащ на плечи. — Мне нужна ваша помощь как врача, но не для живого, а для мертвого.
— Как это может быть? — воскликнул я с огромным удивлением.
— Я с сестрой приехал из далеких стран, — начал он рассказывать и в то же время сделал мне знак следовать за ним, — Здесь я жил с ней у одного друга моего дома. Вчера моя сестра скоропостижно умерла от болезни, и родственники хотят завтра похоронить ее. Но по старинному обычаю нашей семьи все должны покоиться в могиле отцов; многие, умершие в чужой стране, все-таки были забальзамированы и покоятся там. Поэтому ее тело я отдаю своим родственникам, а отцу должен привезти по крайней мере голову его дочери, чтобы ему еще раз взглянуть на нее.
Хотя этот обычай отрезать головы любимых родственников показался мне немного ужасным, но из опасения оскорбить незнакомца я ничего не решился возразить на это. Поэтому я сказал ему, что хорошо знаком с бальзамированием мертвых, и попросил его вести меня к умершей. Однако я не мог удержаться, чтобы не спросить, почему же все это должно произойти так таинственно и ночью. Он отвечал мне, что его родственники, которые считают его намерение ужасным, днем ни за что не допустили бы этого, но раз голова будет отнята, им ничего уж нельзя будет сказать. Он, конечно, мог бы принести мне голову, но естественное чувство удерживает его самому отнять ее.
Между тем мы подошли к большому, великолепному дому. Мой спутник указал мне на него, как на цель нашей ночной прогулки. Мы прошли мимо главных ворот дома, вошли в маленькую калитку, которую незнакомец тщательно затворил за собой, и затем в темноте стали подниматься по узкой винтовой лестнице. Она вела в слабо освещенный коридор; из него мы прошли в комнату, освещенную висевшей на потолке лампой.
В этой комнате стояла кровать, на которой лежал труп. Незнакомец отвернул лицо и хотел, по-видимому, скрыть слезы. Он указал на кровать, велел мне хорошо и скоро исполнить свое дело и опять вышел за дверь.
Я вынул нож, который, как врач, всегда носил при себе, и приблизился к кровати. От трупа была видна только голова, но она была так прекрасна, что мною невольно овладело искреннее сожаление. Темные волосы спускались длинными косами, лицо было бледно, глаза закрыты. Сперва я сделал на коже надрез, как это делают врачи, когда отрезают какой-нибудь член. Потом взял самый острый нож и одним взмахом перерезал горло. Но какой ужас! Покойница открыла глаза и тотчас же опять закрыла — она, по-видимому, только теперь с глубоким вздохом испустила дух. В то же время на меня из раны брызнула струя теплой крови. Я убедился, что умертвил несчастную. Ведь было несомненно, что она умерла, так как от этой раны нет спасения. Несколько минут я стоял в страхе, смущенный происшедшим. Обманул ли меня Красный Плащ или, может быть, сестра была только в летаргическом сне? Последнее казалось мне вероятнее. Но я не смел сказать брату умершей, что, может быть, менее быстрый надрез разбудил бы ее не умерщвляя, и поэтому хотел совершенно отделить голову; но умирающая простонала еще раз, с болезненным движением вытянулась и умерла. Тогда мною овладел ужас и дрожа от него я бросился из комнаты. Но в коридоре было темно, потому что лампа была погашена. От моего спутника уж не было и следов, и я должен был в темноте наугад пробираться около стены, чтобы дойти до лестницы. Наконец я нашел ее и то падая, то скользя спустился вниз. И внизу никого не было, дверь была только притворена. Я вздохнул свободнее, когда оказался на улице, — ведь в доме мне стало совсем страшно. Пришпориваемый страхом, я побежал в свое жилище и зарылся в подушки постели, чтобы забыть то ужасное, что я сделал. Но сон бежал от меня и только утром я опять приободрился и успокоился. Мне казалось невероятным, что человек, склонивший меня на этот нечестивый поступок, каким он представлялся мне теперь, выдаст меня. Я решил тотчас же идти в лавку к своему делу и принять, насколько возможно, беззаботный вид. Но увы! Новое обстоятельство, которое я только теперь заметил, еще увеличило мое горе.
У меня не хватало шапки и пояса, а также ножа. Я не знал наверно, оставил ли я их в комнате убитой или же потерял во время своего бегства. К сожалению, первое казалось мне более вероятным и, следовательно, меня, убийцу, могли найти.
В обычное время я открыл свою лавку. Ко мне подошел мой сосед, как он обыкновенно делал это каждое утро, потому что был разговорчивым человеком.
— Эй, что вы скажете об ужасном происшествии, — начал он, — случившемся сегодня ночью?
Я сделал вид, будто ничего не знаю.
— Как, неужели вы не знаете того, чем занят весь город? Не знаете, что прекраснейший цветок Флоренции, дочь губернатора Бианка убита в эту ночь? Ах, я видел, как еще вчера она такой веселой проезжала со своим женихом по улицам; ведь сегодня у них была бы свадьба!
Каждое слово соседа кололо меня в сердце. И как часто повторялась моя пытка — ведь каждый покупатель рассказывал мне это происшествие и всегда один ужаснее другого, однако никто не мог рассказать так ужасно, как я сам видел. Около полудня в лавку вошел полицейский и попросил меня удалить людей.
— Синьор Цалейкос, — сказал он, вынимая вещи, которых я хватился, — эти вещи вам принадлежат?
Я подумал, не отречься ли мне от них; но увидев через полуоткрытую дверь своего хозяина и нескольких знакомых, которые могли, пожалуй, свидетельствовать против меня, я решил не ухудшать дела еще ложью и признал показанные мне вещи. Полицейский попросил меня следовать за ним и привел меня в большое здание, в котором я скоро узнал тюрьму. Там он указал мне место заключения до суда.
Мое положение было ужасно, когда я в уединении стал раздумывать о нем. Мысль, что я убил, хотя и невольно, все возвращалась. При этом я не мог скрыть от себя, что блеск золота омрачил мои чувства: иначе я не мог бы так слепо пойти в ловушку. Через два часа после ареста меня вывели из тюрьмы. Мы спустились по нескольким лестницам и затем пришли в большую залу. Там около длинного стола, покрытого черным сукном, сидели двенадцать человек, большей частью старики. По бокам залы возвышались скамьи, наполненные знатнейшими лицами Флоренции. На галереях, пристроенных вверху, густой толпой стояли зрители. Когда я подошел к черному столу, поднялся человек с мрачным, печальным лицом. Это был губернатор. Он сказал собравшимся, что, как отец, он не может судить в этом деле и на этот раз уступает свое место старейшему из сенаторов. Старейший из сенаторов был по крайней мере девяноста лет. Он стоял сгорбившись, его виски были покрыты тонкими белыми волосами, но глаза еще пылали огнем, а голос был силен и тверд. Он стал спрашивать меня, сознаюсь ли я в убийстве. Я попросил его выслушать меня и без страха и внятным голосом рассказал то, что сделал и что знал. Я заметил, что губернатор во время моего рассказа то бледнел, то краснел, а когда я кончил, он с бешенством вскочил.
— Как, несчастный! — крикнул он мне. — Так ты еще хочешь свалить на другого преступление, которое совершил из алчности?