– Анна-Алена!
Женщина в сером пальто выходит из подворотни и растерянно оглядывается по сторонам. Вроде бы только что сюда зашла, сфотографировала красиво облезшую штукатурку и сразу же вышла обратно. Но улица выглядит как-то иначе. Получается, я все-таки вышла куда-то не туда? Но как?!
– Анна-Алена! – настойчиво кричит кто-то вдалеке, в соседнем дворе или даже на соседней улице, поди разбери. В этом городе странная акустика, как, впрочем, во всех старых городах.
Надо же, – думает женщина в сером пальто.
Она сама Анна – по паспорту. Имя выбрал отец, маме оно почему-то не нравилось, и она придумала «Алену», такое почти тайное домашнее имя, только для них двоих. А в школе ее, конечно, звали Аней. И в институте, и на работе – везде. Но для лучшей подружки Люси была Аленой, как для мамы. И еще для Марика. И для его сестры Кати, которая быстро стала роднее самой родной. В общем, для близких – Алена. А для чужих – Анна. Имя-щит, в каком-то смысле очень удобно.
И вдруг кто-то здесь в незнакомом городе кричит: «Анна-Алена». Смешное совпадение. Как будто зовут всю меня целиком, – думает она.
Господи, как же мне сейчас хорошо.
Я сижу в незнакомом дворе, на груде кирпичей, руки мои сияют, как два бледных северных солнца, прятать их в рукава больше не обязательно, все равно теперь до окончания дежурства меня никто не заметит. А кто все-таки заметит, того светящимися руками особо не удивишь.
С одной стороны, времени терять мне сейчас не следует. Воздух уже начал синеть, эта жидкая предсумеречная синева почти незаметна глазу, зато явственно ощутима кожей; впрочем, и так известно, что дежурство всегда начинается в сумерках и заканчивается с приходом ночи или наступлением дня. И за это время надо довольно много успеть.
С другой стороны, спешить тоже нельзя, если я встану и пойду прежде, чем закончится сладкое головокружение, оно так и останется со мной до самого конца; это чертовски приятно, но мешает сосредоточиться, все равно что хирургу выйти на работу слегка подшофе. Крайне безответственное поведение.
Лучше еще немного подождать.
Пока все равно сижу, можно выбрать сегодняшнюю линию – в кои-то веки вдумчиво, не спеша.
Женщина в сером пальто снова заходит во двор, откуда только что вышла. Убедившись, что других ворот там нет, возвращается обратно.
Получается, по этой улице я и шла, – растерянно думает она. – Но по-моему, она выглядела как-то иначе. Дома были повыше… или нет? О господи. Все-таки великое дело – врожденный топографический кретинизм. И куда подевались прохожие? Их же было полно. Почему здесь никого нет?
И даже Анну-Алену больше никто не зовет. Какая тоска.
Теоретически мне известно, что линий бесконечно много, но я вижу только ближайшие. Точнее, те из ближайших ко мне, что нуждаются в выправлении. Вот прямо сейчас – четыре. Иногда бывает еще меньше, изредка больше. Мой рекорд – четырнадцать, и, честно говоря, не хотелось бы его повторять, потому что внутренний ритм даже одной искаженной линии мира почти невыносим для человеческого сознания, а уж когда их безмолвные вопли сливаются в хор – не дружный, о нет, напротив, абсолютно разлаженный, невыразимо противоречивый – ну, тогда только держись. Сходить с ума на дежурстве не запрещено, но все-таки очень нежелательно. Практика показывает, что безумец редко проходит свой маршрут до конца, тогда вся работа насмарку. Ну и жизнь между дежурствами тоже никто не отменял, а безумцы к ней обычно совершенно не приспособлены.
Я и так-то едва справляюсь.
В общем, чем меньше линий видишь одновременно, тем проще. Тем более, что пройти за дежурство все равно можно только одну. Хочешь, не хочешь, а приходится выбирать.
Большинство моих коллег, насколько я знаю, выбирают интуитивно, повинуясь, как говорится, велению сердца. Но мне так нельзя. Повинуясь велению сердца, я всегда, раз за разом буду выбирать серебряную линию, ее красота совершенно меня завораживает, но это, к сожалению, вовсе не означает, что я сумею ее пройти. Пока ни разу не удавалось. А тех, кому удавалось, по пальцам можно пересчитать. Мне до них пока далеко.
Ладно, все, хватит, нет так нет. Серебряная линия мне не по зубам, пусть звенит и горчит без меня. Остаются алая, темно-зеленая и двойная невидимая, внешняя суть которой не цвет, а звук. С невидимой ясно – она не в моей компетенции, без цвета я пока идти не могу. С алой тоже ясно, в ее ритме много беспокойства, но совсем нет боли, значит, можно оставить как есть. Получается, темно-зеленая, без вариантов. Оно и неплохо, с темно-зеленой мы вполне совпадаем по темпераменту, поэтому проходить ее мне обычно скорее приятно, чем мучительно. Даже когда там все из рук вон плохо, это понятное мне «плохо», трудное, но вполне поправимое. Выправить темно-зеленую линию мира – все равно, что утешить себя, а в этом искусстве я давно преуспел, иначе как смог бы жить в промежутках между дежурствами, без связи с собственным смыслом, неприкаянной белой дырой, самой к себе близко подойти не способной.