Выбрать главу

Писарь испуганно смотрел на царя, пригнувшись, ожидая слова ещё, потом клал перо, вставал, кланялся и, выждав царский жест — идти, выходил, думая про себя, что уж как рождается человек в мир, так со всех сторон вражины…

Сююн наблюдала за облаком, скрывшим осеннее солнце и вспоминала, как пленил её князь Василий Серебряный в Казани с согласия вельмож. Как лобызала она три дня гроб любимого мужа Сафы, поливала его слёзами своими, предпочтя лучше смерть плену. Как шёл народ за её арбой до самой реки Казанки. И как плыла она в ладье навстречу грозному московскому царю, которому воспротивилась в любви. Как отнял он за это у неё сына, а саму сослал в эти долгие муромские леса.

— С праздником Ид уль-фитр, — Сююн слышала из-за берёз голос верного Чурай Батыра, прервавшего её думы о прошлом.

Сююн открывала глаза — полные слёз чёрные сливы и молвила ему:

— И тебя с праздником. Хорошо как! Словно в девках я в степях родных.

— Гости ждут, госпожа, к столу, а тебя нет, — говорил ей Чурай.

Сююн тянулась на траве, улыбалась.

— Гости, и много гостей? — спрашивала она.

— Не много, — отвечал Чурай. — Из Касимова, из Мурома, да из Москвы один мордвин Кельдяев…

Ведь была злоба Ивашки Кильдяева уж поди не один десяток лет, как себя помнил с измальства, набегал татарин злой, да грабил село Кужендеево, да жёг избы мордовские. И смерть отца от казанской секиры и слезы матери — всё отпечаталось татарским сапогом в памяти. А как царь русский пошёл Казань воевать, так вся злоба и вылилась с ним. Кровь за кровь мстить с длинный луком, да стрелами в крепких руках.

Славное войско он, Ивашка вспоминал часто, рассказывая деткам под медовый хмельной пуре про участие своё в царском полку, про новый град Свияжск, про волжскую переправу. Как строили палисады осадные, как пушки с пищалями палили по хану Едигею, как из подкопов стены крепостные взрывали, да как секли, секли казанцев. У-ух! Поделом в земли наши шастать с разбоями!

Тринадцать лет миновало с той войны и жизнь успокаивалась в Кужендееве — Московия под боком, не даст теперь уже наш царь батюшка в обиду.

Но тут по округе будто лихие люди объявлялись, да молва ходила в кабаке кужендеевском, что хан крымский Девлет Гирей собирается походом двинуться на Рязань, а то и к Москве через оные земли. Людишек собирает, кто на Крым воротится, да царя московского не почитает.

Собирался Ивашка, бросал дела бортные, и двигался в Муром к воеводе сказать сие. А тот царю, видать, докладывал. Вот, как после воевода рассказывал, что Иоанн Васильевич уж как гневался, ногами стучал, мол, и сам догадывался без вас, собак.

И совсем уж было тряслись колени Кильдяева, как сообщал воеводин человек, что ждёт царь его, Ивашку в самом кремле московском. С испугу мордвин несколько дён не ел, не пил. Только когда оклемался малость, надевал добрый холщовый халат с вышивками, запрягал телегу, смотрел как последний раз на избу свою сосновую с соломенной крышей и, кланяясь неведомому Нишке, трогал в Москву…

— Ну, ужо, заслужил, сучий ты сын, от доброго царя получай землицу! — молвил хриплым гласом Иоанн, вытягивая губы, от чего редкая бородка его задиралась.

— За что же мне, батюшка милость такая? — не разгибался, как входил в покои царские Ивашка Кильдяев, косясь на служивого возле дверей расписных.

— Аль не помнишь, лис? Я, чай, своих служивых не забижаю. Ишь, не помнит он! — громыхал посохом царь, и эхо неслось в открытое окно и застревало в зубцах кремлевских стен.

— Никак, — лукавил прознанный Ивашка.

— А вот как прикажу тебя выпороть, сразу вспомнишь. Ишь, хитрит, а! — Грозный смеялся противно, ноги поднимал над троном и топал о подставку.

— Завсегда рад тебе служить и живот положить, батюшка, — пугался Ивашка, не смея глаз поднять на царя.

— Вот хитрец, а! — кивал царь, всё улыбаясь служивому, и тот усмехался в ответ. — Всё понимает, а хитрит. Сам нехристь, а смирен. Таких ценю… Вспомяни-ка, Дружина, где с войском моим проходил?

— Да, как не вспомянуть, батюшка, от села мово Кужендеева до самого Свияжска, да до Казани самой.

— А вспомяни, Дружина, как в Казани воевал?

— Как же забыть и оное…

— Да… — потрясал бородкой царь. — Ужо тринадцать лет минуло с казанского похода, чуешь?

— Чую, батюшка!

— А сказывай, Дружина, как жил оные годы?

— Да, как все, батюшка, — не разгибался Ивашка. — Выкосами, да мёдом.

— Выкоса… — задумывался царь. — Красиво звучит… Ну, в казанской брани смел был, а сейчас хвост поджал подле меня. Тады внемли волю мою, — царь становился серьёзный, брови густые хмурил под шапкой мохнатой и кивал служивому. Тот вытскивал из-за пазухи грубый свернутый пергамент и, подошедши, давал царю. Иоанн разворачивал дрожащими руками, читал хрипло:

— Жалованная грамота… — и не в силах совладать с тремором, отдавал опричнику. — Читай!

И тот продолжал торжественно:

— Государь, царь и великий князь Иван Васильевич, Арзамасского уезду села Кужендей служивого своего мордвина Ивашку Кельдяева, он же по ево, царёву, слову наречён Дружина, и ево, Ивашку, пожаловал вотчинами, лесами с бортными угодьями, и со звериною ловлею, и со бобровыми станами, и со водяными угодьями, и с рыбною ловлею, которые во его дачах имеются воды от Протомоища вверх по Оке реке до устья речки Железницы… Марта восьмого числа, пять тысяч пятьсот двадцать третьего года.

— Стой! — командовал царь. — Чуешь, Дружина, чем пахнет?

— Ой, чую! — и радовался и боялся Ивашка.

— Я тебе, золотой ты мой мордвин, аки боярину какому землицу-то жалую. Чуй-чуй! — и снова кивал опричнику.

— За ево, Ивашкину, службу, что бы он с ним… — продолжал тот, — на службе славной баталии под городом Казанью, царством Казанским… и тогда от него… под тем Казанским царством оказалась немалая храбрость.

— Да как же мне простому крес… — кричал, плакав с радости, Ивашка.

— Молчи! — осаждал царь и бросал в Ивашку жезл. И тот не долетал, попрыгав по полу и служивый, подбегая, подносил его снова царю.

— Спаси Бог, батюшка! — дрожал Кильдяев.

— Бог спасет, завсегда спасет только верующих во Христа, нехристь, ты эдакая, — сразу успокаивался Грозный царь, — А за милость мою услужи ещё…

— Рад, всегда рад, — как стоял, закрывшись от посоха руками, так и застывал в ожидании задания мордвин.

— Слышал ли про царицу казанскую Сююн? — спрашивал царь.

— Как же, как же, слышал батюшка! Она блудница была… — мялся Ивашка, не зная толи хвалить, толи ругать её, угодив царю.

— Блудница? Вот языки бы поотрывал… И, думаешь где ж она?

— Ды, как говаривали, бросилась с башни высокой казанской, живота лишившись.

— Врёшь, холоп! — кричал царь, — Врёшь! Жива она. Как раз в Вилие ноня и жива. Словно аки хоругвь басурманская мешается. У! — снова гневался Грозный, — Кость в горле, кость мне в горле все эти татары. Спасу нет от этих Гиреев! Они мне все дела засечные будоражат. Окружили отечество! С запада литва, Дивлет Гирей с Крыма. Окружили!.. — и осекался, завидев неожиданно вошедшего молодого чернобрового приёмыша Александра — Утямиша, — Сына мой?

Тот смотрел из-под лобья на стоявшего на коленях Кильдяева и говаривал царю:

— Прознал я, батюшка, про волю твою снарядить людей в леса Муромские.

— А как же ты, Ляксандр Сафагиреевич, прознал? — хитро спрашивал царь. — От кого ж?

— От… людишек дворовых, — неохотно проговаривал пасынок. — Пусти меня, коли что, матушку провидеть.

— Ничего не утаишь в Москве. Негоже! — топал ногами Грозный, — Негоже душу тебе теребить. Лета прошли, забыла она тебя. Негоже!

— Как же, батюшка, ведь кровь своя? — умолял Утямиш.

— Кровь? Христова кровь — вот твоя кровь! Его люби. Негоже православному с иноверцами якшаться.

— Ну, батюшка царь! — падал на колени молодой человек. — Ведь как до Полоцка выступить три лета тому, так я нужон. А как с матушкой…

— Встань, позорник! — тянул Грозный, — Стыдно ж пред людьми!

Так и не пускал царь сына приемного к матери, на то его державный тайный замысел был. И через время некоторое звал он себе писаря.