— Сено-солома, — вздохнул я, поглаживая Тату по щеке. Прицепилось ко мне это словечко!
— Сено-солома, — печально согласилась Тата.
Мы вернулись к нашей столовой. Там уже шла раздача денег. Дядя Федя норовил получить дважды.
— У меня долги большие! — кричал он.
Решили ехать на вечернем поезде, а пока устроить общий пир. Купили, чего надо. Вера с Надей за две недели прилично научились готовить. Они сделали нам харчо и жареную телятину с гарниром. Управляющий напоследок раздобрился на телятину. Мы ели, пили, поднимали тосты и чествовали ударников.
Лисоцкий был единственным, кто до этого момента соблюдал сухой закон. Но зато на прощальном банкете он взял свое. Дядя Федя ему подливал, не забывая и себя. Они вскоре стали похожими друг на друга, как близнецы. Оба с красными лицами и еле сидят.
Когда все вино выпили, Лисоцкий захотел сказать речь. Он забыл, что уже говорил в начале.
— Я скажу р-речь! — заявил он. — Я все равно скажу р-речь! Я р-речь сказать хочу!
— Да скажите ее, речь эту! — взмолилась Наташа-бис. — А то забудете.
Лисоцкий встал и сказал:
— Р-речь! Если кто обидится — тут нет таких! Нет! И все… Молодцы!.. Этот Петр Николаевич, мы его знаем. Знаем?! Я ему говорю, чтобы ни-ни!..
Лисоцкий погрозил мне пальцем.
— Ни-ни! Понятно?
Внезапно его унесло из-за стола в поле. Это он выпрямлялся. Дядя Федя его поймал, и они общими усилиями нашли положение равновесия.
— Ни-ни! — продолжал Лисоцкий. — И что вы думаете? Поди сюда, Петр Николаевич, я тебя поцелую…
— Завтра, завтра, — отмахнулся я. — В городе.
— Хорошо! — согласился Лисоцкий. — Какую женщину увел, подлец!
И Лисоцкий сел.
— Тату? — хором спросили наши девушки.
— Та-ату! — передразнил их Лисоцкий. — Тата ваша… Тьфу!
Пришлось запаковывать Лисоцкого в наматрацник, из которого мы уже вытряхнули сено. Он пошевелился там, а потом уснул. А мы все в прекрасном расположении духа пошли на станцию, волоча на плечах начальника.
Навстречу нам шло совхозное стадо коров. Их гнали домой с пастбища. И нас гнали домой с пастбища.
— Родимые! — закричал Яша коровам. — Это для вас мы старались! Жертвовали своим молодым здоровьем! Кушайте, родимые! Не забывайте амбалов!
Лисоцкий шевельнулся в мешке и сказал оттуда:
— Я хочу речь!
— Тихо, Казимир Анатольевич, — шепнула ему Барабыкина. — Спите спокойно.
— Инна! — прохрипел из мешка Лисоцкий. — Идите ко мне!
— Двоих мы не донесем! — запротестовали амбалы. — Кого-нибудь одного — пожалуйста. Нам не трудно.
От стада коров отделился бык и твердым шагом направился к нам. Очевидно, он хотел произнести ответное слово. Мы дунули по дороге что есть сил. Лисоцкий был очень тяжелый. Слишком много выпил жидкости.
Бык не стал за нами бежать, а элегантно махнул хвостом и пошел к своим коровам.
Мы взяли поезд штурмом, точно махновцы в Гражданскую войну. Пассажиры сразу же перешли в соседние вагоны. А мы стали петь песни. Поезд ехал мимо полей. На полях аккуратными домиками стояли наши скирды. Издали они казались совсем крошечными, как пирожные. Было удивительно приятно их наблюдать.
Я сидел у окошка и смотрел на окружающий мир. Я подводил итоги. Я люблю подводить итоги, даже незначительные.
Итоги всегда грустны, сено-солома. Потому что, как бы хорошо тебе ни было, это проходит. Как бы весело ты ни смеялся, на дне всегда остается осадок грусти. Сейчас я допивал этот осадок.
Да, мне не будет больше девятнадцать лет, а будет тридцать. А потом сорок и так далее. Приходится с этим мириться, а мириться не хочется. Здесь, в Соловьевке, я переключился на две недели. Две недели мне было девятнадцать лет. И я был свободен, весел и счастлив, как жаворонок.
Жаворонок, сено-солома! Вот именно.
Эта девочка, эта Тата, как стрекоза, подняла свои радужные крылышки перед моими глазами. И я увидел цветной, переливающийся красками мир, и кровь гоняла у меня по сосудам в два раза быстрее.
Теперь стрекоза опустила крылышки и сидела поодаль с глазами на мокром месте. Мы решили больше не встречаться, сено-солома. Ни к чему это. Потому что я возвратился в свое время, а она осталась там, где была. Ей еще только предстояло выйти замуж, создать семью, родить кого-то там и взрослеть, медленно догоняя меня.
Такие пироги, сено-солома.
Кстати, о соломе. Соломы я в глаза не видел. Сено было, очень много сена. Оно снилось мне даже по ночам, сухое, душистое и мягкое. Сейчас оно проплывало за окошком, сложенное нами в домики. Я всегда знал, что любовь окрыляет. Но не догадывался, что любовь может заставить сложить огромное количество тонн сена в домики.
Это были памятники нашей любви. Недолговечные, как сама любовь. Зимой это сено сжуют коровы, удивляясь, какое оно сладкое. Вероятно, они вспомнят нас. И не только Тату и меня, а всех амбалов, и девушек, и дядю Федю, и Барабыкину, и даже Лисоцкого.
Вот и все, сено-солома…
1973
Эффект Брумма
Повесть
Пишу письмо
Вообще-то я в чудеса не верю. От них меня еще в школе отучили. Я верю в науку и прекрасное будущее. Это немного понятнее. Но иногда все-таки чудеса происходят, и с ними необходимо считаться.
Короче говоря, однажды я обнаружил у себя на столе письмо от шефа. Шеф любит со мной переписываться. То есть пишет только он, а я читаю. Шеф часто засиживается в лаборатории допоздна, и тогда ему в голову приходят мысли. Утром я их изучаю. Например, так: «Петя! Подумайте, нельзя ли объяснить аномалии в инфракрасной области межзонным рассеянием». Или что-нибудь в этом роде.
Обычно я не спешу на такие вещи реагировать. Кто его знает — вдруг это бред? Шеф сам так часто говорит. Вернее, кричит, вбегая в лабораторию: «Все вчерашнее бред и чушь собачья!» Почему собачья, я не знаю. Обыкновенная человеческая чушь, каких много. И не самая худшая.
Но на этот раз было нечто новое. На столе лежал почтовый конверт, заполненный фиолетовыми чернилами довольно размашисто. Был написан адрес нашего института, а после словечка «кому» указано просто: «главному начальнику». Не больше не меньше.
К письму скрепкой была прикреплена бумажка, на которой располагалась лесенка резолюций.
«Пименову. Разобраться». Подпись ректора.
«Турчину. Проверить». Подпись Пименова.
«Жолдадзе. Ответить в недельный срок». Подпись Турчина.
«Барсову. Ничего не понимаю! Морочат голову». Подпись Жолдадзе.
«П. Верлухину. Петя, ради Бога, разберитесь в этой чаче и напишите ответ». Подпись шефа.
Верлухин — это я. Ниже меня в системе нашего института находится только корзина для бумаг. Поэтому я не стал накладывать резолюцию, а обратился к письму. Оно меня заинтересовало.
Тем же самым фиолетовым почерком на шести страницах сообщалось, что автор письма обнаружил электрический ток в кованом железе. В скобках было указано: «подкова». Он ее как-то там нагревал на свечке, отчего и текли токи. И в ту, и в другую сторону. Причем большие. Он ими аккумулятор мотоцикла заряжал, а потом полгода ездил. Было написано, что это подтверждает теорию Брумма. Автор попросил повторить эксперимент и дать отзыв на предмет получения авторского свидетельства.
Внизу был адрес. Село Верхние Петушки Ярославской области. Василию Фомичу Смирному.
Я только одного не понял. Откуда в Верхних Петушках известна теория Брумма? Я сам о ней понятия не имел.
Взял учебник. Нет теории Брумма. Полез в физическую энциклопедию. На букву «Б» после Макса Борна шел этот самый Ганс Фридрих Брумм, умерший, как выяснилось, двести двадцать лет назад. Он чего-то там насочинял в своей келье, поскольку был монахом. Кажется, даже алхимиком. Потом все это, естественно, опровергли и поставили на его теории крест. А Василий Фомич хочет этот крест поколебать. Так я понял.
Ну так это проще простого! Я тут же сел и написал:
«Уважаемый товарищ Смирный! Ввиду того что трудами Максвелла, Герца и советских ученых теория Брумма опровергнута как антинаучная, Ваше предложение не может быть принято. Видимо, в Ваши опыты вкралась ошибка».