— О Государь, у женщин множество дел: они обсуждают, заведуют, управляют, судят, руководят, составляют планы сражений и статистические отчеты, пишут законы и конституции, а в свободное от всей этой работы время сочиняют эклектические брошюры, онтологические трактаты и эпические поэмы в тридцати шести песнях[101]. Дел у них по горло! Но что еще тревожит Ваше Султанское Высочество, о великолепный Манифафа?
— Мой второй вопрос, Вздорике, касается тебя самого; мне не терпится узнать, каким образом ты все-таки ухитрился выбраться из этой чертовой рытвины?
— Сидя там, я не только перебирал в памяти смутные воспоминания о прочитанных книгах и о почерпнутых оттуда сведениях. Раздумья не мешали мне орать во все горло и от всей души, дабы все узнали, что я единственный из двенадцати членов всемирной миссии, чудом спасшийся от смерти ради того, чтобы изъявить свое почтение патагонской цивилизации. К этому я прибавлял с трогательными интонациями, которые легче вообразить, чем изобразить, что, учитывая проделанный мною путь, я, по всей вероятности, последний миссионер, попытавшийся исследовать данную философическую рытвину, если, конечно, кому-нибудь из моих коллег не удалось продержаться в воздухе дольше моего, что представлялось мне крайне маловероятным.
— Красноречивейший из моих ораторов не выразился бы лучше, друг Вздорике, хотя это его профессия и я плачу ему крупные суммы, размер которых не дает покоя оппозиции; но к кому обращал ты свои пламенные и простодушные речи?
— К горстке дрянных мальчишек ростом не больше двадцати пяти — тридцати футов[102], которые резвились на берегу, играя в лунки, ручеек, чехарду и прочие детские игры.
— На берегу рытвины, хочешь ты сказать. И что же случилось после, балагур?
— Увы, Государь, случилось то, что должно было случиться: поблизости случился легион философов в расшитых камзолах и шелковых чулках, в перчатках и с зонтиками под мышкой; они удобно расположились вокруг меня на складных стульях и принялись обсуждать, каким образом мне помочь. Первый день они целиком посвятили этому обсуждению и почти единогласно пришли к выводу, что я упал в эту рытвину случайно. На второй день они решили, что было бы весьма кстати вытащить меня оттуда с помощью какой-нибудь машины; на третий день они совершили чудо.
— Они наконец вытащили тебя!..
— Нет, о божественный Манифафа. Они назначили комиссию, составленную из наилучших знатоков механики. Тут я понял, что погиб, и, простирая к философам трепещущие руки, которые мне удалось выпростать из земли ради такого важного занятия, как борьба с мухами, возобновил свои бесполезные мольбы, уснащая их обильными слезами. Философы ушли уже довольно далеко. Однако, на мое счастье, двое из тех исполинских юнцов, о которых я уже имел честь вам рассказывать, устроили себе громадные качели из центральной мачты трехпалубного судна и со всем пылом молодости предавались смехотворному развлечению, недостойному, как я им доходчиво объяснил, ни одного мыслящего существа. Один из этих маленьких неучей, который, как я успел заметить, с тупым, но не лишенным лукавства видом вслушивался в дискуссии философов, дождался, чтобы они скрылись из виду, а затем подошел к своей мачте и, тщательно укрепив этот солидный движитель на опоре, направил его конец туда, где все еще тщетно трепетали мои длани. Я машинально ухватился за мачту, желая прежде всего избежать ее столкновения с моей головой, которое почти наверняка кончилось бы не в мою пользу; впрочем, вцепился я в эту деревяшку очень крепко. В ту же секунду неотесанный сын Патагонии со всей высоты своего роста бросился на другой конец мачты, вследствие чего я вылетел из ямы как пуля и, соскользнув по стволу, которого так и не выпустил из рук, плавно опустился на каменистую почву — такую твердую, что она не прогнулась бы и под целым полчищем патагонцев. Счастливое совпадение, позволившее юнцу инстинктивно отыскать этот способ вызволить меня из беды, навело меня на горькие размышления о судьбе несчастных патагонцев, которые по причине отсутствия интеллекта принуждены с тупым усердием удовлетворять свои животные потребности, не имея ни малейшей надежды стать учеными, ибо цивилизация их, размеренная и покойная, но, увы, чуждая полета мысли, топчется как заведенная на одном и том же месте. Грустно даже подумать.
101
Ироническая полемика с приверженцами женской эмансипации (в частности, с сенсимонистами). Нодье, во многих статьях выражавший восхищение женщиной как «шедевром Творения», отказывал в праве на существование «свободным женщинам» (сенсимонистский термин) и женщинам «ученым». Эмансипацию женщины он считал признаком окончательного упадка общества. В статье «Свободная женщина, или Об эмансипации женщин» («Литературная Европа», 4 марта 1833) он писал: «Я допускаю, что женщина, которая станет утверждать законы, обсуждать бюджет, делить общественные деньги и выносить приговоры в суде, не уступит мужчине. Но заслуга тут невелика. […] Я понимаю, что в этом случае она будет обладать теми же правами, что и я, — если предположить, что я стану избирать или избираться в палату депутатов, от чего упаси меня Господь. Но любим-то мы не тех, кто обладает равными правами, любим мы божественное создание, чьи права не записаны ни в каком законе, потому что для их изъяснения не хватит слов в человеческом языке» (цит. по: Dahan J.-R. Visages de Charles Nodier. P., 2008. P. 257). Впрочем, эти декларации не мешали Нодье не только радушно принимать женщин-поэтесс в Арсенале, но и прославлять их творчество (например, в 1836 году он написал предисловие к сборнику биографий современных французских сочинительниц) — при условии, что оно оставалось «женским», а дама не подражала мужчинам, как Жорж Санд, ибо «всякая женщина, которая мечтает о правах мужчины, недостойна быть женщиной» (Ibid.).