Нодье случалось описывать животных с человеческими привычками и раньше. В «Фее хлебных крошек», например, действует бальи острова Мэн, человек представительный и обходительный, у которого, однако, «на плечах покоилась голова великолепного датского дога», отчего и спать он мог только на боку; не менее выразителен конюший мастер Блетт, «иначе говоря, опрятнейший и любезнейший в мире черный пудель, чья шерсть завивалась в широкие кольца, словно ее обработали щипцы модного парикмахера, а лапы были облачены в желтые сафьяновые башмаки с золочеными шнурками и в перчатки из буйволовой кожи» (Нодье Ш. Фея хлебных крошек. М., 2006. С. 201).
В сказке про Лиса Нодье в очередной раз вступает в спор с теми, кто питает иллюзии относительно совершенствования человека: в данном случае «усовершенствоваться» и отказаться от пагубных привычек, свойственных его породе, пытается «человекообразный» Лис — но ничего хорошего из этого не выходит.
Через сотню с лишним лет после Нодье сюжет о лисе, желающем дружить с курами, лег в основу сказочной повести шведского писателя Яна Экхольма «Тупа Карлсон Первая и единственная, Людвиг Четырнадцатый и другие» (1965).
— Нет! Тысячу раз нет! — вскричал я. — Никто не сможет сказать мне, что я избрал героем моей фантазии животное, которое презираю и ненавижу, зверя подлого и прожорливого, чье имя сделалось синонимом коварства и плутовства, — одним словом, Лиса!
— Вы ошибаетесь, — перебил меня некто, о чьем присутствии я совершенно позабыл.
Надобно сказать, что я веду уединенный образ жизни, и уединение мое нарушает лишь одно праздное существо из породы, до сих пор не описанной ни одним естествоиспытателем, существо, которое я мало утруждаю какими бы то ни было поручениями и которое в тот момент, когда начался наш разговор, пыталось притвориться занятым хоть чем-то и потому делало вид, будто наводит порядок в моей библиотеке, пребывающей, впрочем, в порядке совершенно идеальном.
Потомки, быть может, удивятся тому, что у меня имелась библиотека, однако им придется удивляться стольким вещам, что, надеюсь, моей библиотекой они займутся лишь в часы досуга, если, конечно, у них еще останется досуг.
Существо, которое меня перебило, могло бы, пожалуй, быть названо домашним гением, однако, хотя гении нынче не редкость, домашних среди них не водится[212], и мы, с вашего позволения, поищем для моего собеседника другое название.
— Клянусь честью, вы ошибаетесь, — повторил он.
— Как! — возмутился я. — Неужели любовь к парадоксам, в которой вас так часто упрекали, доведет вас до того, что вы станете защищать эту проклятую и бесстыдную породу? Разве вы не понимаете моего отвращения, не разделяете моей неприязни?
— Видите ли, — сказал Брелок (назовем его Брелок), опершись о стол, причем лицо его приняло наставительное выражение, которое ему очень шло, — я полагаю, что дурные репутации порой бывают так же незаслуженны, как и хорошие, и что порода, о которой мы толкуем, или, по крайней мере, один из представителей этой породы, с которым я был близко знаком, стал жертвой подобного заблуждения.
— Значит, — осведомился я, — вы исходите из вашего собственного опыта?
— Вы совершенно правы, сударь, и, если бы я не боялся растратить ваше драгоценное время, я попытался бы рассказать вам эту историю самым правдивым образом.
— Согласен; но что вы этим докажете?
— Ровно ничего.
— Тогда в добрый час. Садитесь вот в это кресло и, если я засну, слушая вас, не умолкайте, прошу вас, это может меня разбудить.
Угостившись табаком из моей табакерки, Брелок начал так:
— Вам, конечно, известно, сударь, что, несмотря на дружеские узы, связующие меня с вами, я не подчиняюсь вам, как раб, ибо это стеснило бы нас обоих, и располагаю своими часами досуга, которые употребляю на то, чтобы размышлять о самых разных предметах, вы же располагаете своими, которые употребляете на то, чтобы не размышлять ни о чем. Так вот, свои свободные часы я провожу самым разным образом. Случалось ли вам когда-нибудь ловить рыбу удочкой?
212
Нодье обыгрывает двойное значение слова «гений»: гений места, дух-покровитель римлян (genius loci), — и романтический гений (таковыми в романтическую эпоху готовы были считать себя едва ли не все творцы).