«Теперь, — добавил он, — позвольте мне проститься с вами. Солнце близится к закату, а я не смогу уснуть, если не увижу, как Пеструшка грациозно взбегает по лесенке, ведущей в курятник. Вспоминайте обо мне, сударь, а когда вам станут говорить, что Лисы злы, не забудьте, что вам довелось видеть Лиса чувствительного и, следовательно, несчастного».
— И это всё? — спросил я.
— Разумеется, — отвечал Брелок, — если, конечно, вы не прониклись сочувствием к моим героям и не желаете узнать, что с ними сталось.
— Я никогда не руководствуюсь сочувствием, — возразил я, — но люблю, чтобы каждая вещь находилась на своем месте; лучше узнать заранее, чем теперь заняты все эти особы, чем рисковать встретиться с ними в каком-нибудь месте, в котором им совершенно нечего делать и от посещения которого я мог бы воздержаться.
— Так вот, сударь, тот враг, о существовании которого моего юного друга известил его острый ум, то существо, в котором праздность и гордыня цивилизовали кровожадность и варварство, — Человек, «раз нужно нам его назвать»[215], употребил злополучную Пеструшку для воплощения старинной идеи насчет Курицы с рисом, — идеи, жертвою которой сделались уже многие Курицы и многие из тех, кто их ест, ибо блюдо это отвратительно; но жалоб по этому поводу вы от меня не услышите: справедливость превыше всего!
Пеструшка пала, а несчастный влюбленный Лис, прибежавший на ее крик, заплатил жизнью за преданность, равной которой мы не сыщем среди людей. Впрочем, однажды мне доказали, как дважды два, что мой герой — мерзавец, достойный повешения, и с тех пор я стал очень жесток, из боязни употребить чувствительность не по назначению.
— Всего не предусмотришь. Ну а Петух?
— Вслушайтесь: вон он поет!
— Как? тот самый?
— Боже мой! разве это важно? Изменилась особь, чувства же остались прежними, и новое существо полно прежнего эгоизма, прежней грубости, прежней глупости!
— Перейдем же к сути, друг Брелок, — отвечал я. — Вы, я полагаю, до сих пор не простили Петуху потери Аполлона?
— О нет, вы ошибаетесь. Я думаю, что могу утверждать: никогда мое сердце не таило злобы против отдельных особей; именно это, пожалуй, дает мне право ненавидеть многие вещи в целом.
— Но разве не питаете вы против Петухов того же предубеждения, какое я питаю против Лисов? Я бы мог сплести вам о Петухе такую же фантастическую историю, какую вы только что сплели мне о Лисе. Не бойтесь, я не стану этого делать, тем более что вы так же не поверили бы моей сказке, как не верю я вашей, ибо воевать против общепринятых представлений и твердить бессмыслицу, которой никто никогда не слышал, безрассудно.
— Хотел бы я, — возразил Брелок, — чтобы кто-нибудь объяснил мне, какой прок сочинителю сказки разделять представления, сделавшиеся общепринятыми еще во времена потопа, а может быть, и раньше, и повторять те бессмыслицы, которые все уже слышали много раз.
— Об этом мы можем спорить до завтра — чего мы, однако же, делать не станем; тем не менее позвольте мне заметить, что, если Петух и не являет собою образец всевозможных добродетелей, если его чуткость, величие и благородство в высшей степени сомнительны, из этого ничуть не следует, что Курицам стоит всецело полагаться на преданность и чувствительность Лисов. Меня вы до конца не убедили, и я все еще пытаюсь разгадать, какую цель мог преследовать ваш Лис. Если я это разгадаю, я буду меньше любить его, но лучше понимать.
— Поверьте, друг мой, — печально сказал Брелок, — видеть во всем только дурную сторону — большое несчастье. Мне частенько приходило на ум, что, добейся наш Лис взаимности от обожаемой Пеструшки, он первым делом слопал бы свою милую.
— Я в этом не сомневаюсь ни минуты.
— Увы, сударь, я тоже; но как же это досадно.
215
Реминисценция из басни Лафонтена «Животные, больные чумой» (Басни, VII, 1); там, где у Нодье Человек, у Лафонтена — Чума.