Орган затрешшал: «Не белы-то снеги».
Вдруг кто-то кричит:
— Гляди, робята! Малина с Наполеонтием приятельствует.
Оглядел я свово приятеля, — и впрямь Наполеон. Генералы евонны одевались, из моды вон лезли, а он тихонечко одет, только глазами сверлит. Звал меня к себе отгашшивать. Говорю я ему, Наполеону-то:
— Куды в чужу избу зовешь? Я к тебе в Париж твой приеду. А теперь, ваше Наполеонство, вишь кулак? Присмотрись хорошенько, чтобы впредки не налетать. Это из города Архангельского, из деревни Уймы. Ну, не заставь размахивать. Одноконечно скажу:
— Марш из Москвы, да без оглядки!
Понял Наполеон, что Малина не шутит, — ушел. Мне для памяти табакерку подарил. Вся золота с каменьем. Сейчас покажу. Стой, дай вспомню, куда я ее запропастил. Не то на повети, не то на полатях? Вспомню — покажу, — там и надпись есть: «На уважительну память Малине от Наполеона».
— Малина, да ты подумай, что говоришь: при Наполеоне тебя и на свете не было.
— Подумай? Да коли подумать, то я и при татарах жил, при самом Мамае.
Мамай
Вишь ножик, лучину которым шшиплют? Я его из Мамаевой шашки сам перековал.
Эх, был у меня бубен из Мамаевой кожи. Совсем особенной: как в его заколотишь, так и травы и хлеба бегом в рост пустятся.
Коли погода тепла, да солнышко, да утречком в Мамаев бубен колотить станешь, вот тут начнут расти и хлеба и травы. К полдню поспеют, а вечером и коси и жни. А с утра заново вырашшивай, вечером опять хлеб собирай, и так — кажной теплой день. Только анбары набивай да кому надобно — уделяй.
А ты говоришь — не жил в то время. Лучше слушай, что расскажу, — сам поймешь, — не видавши не придумать.
Мамай, известно дело, басурманин был, и жон у его цельно стадо было, все жоны как бы двоюродны, а настояшша одна — Мамаиха. И очень эта Мамаиха мне по нраву пришлась: пела больно хорошо. Бывало, лежим это мы на полатях (особенны по моему указанию в еенном — Мамаихином шатру были построены). Лежим это, семечки шшолкам да песню затянем. Запели жалостну протяжну. Смотрю, а собака Кудя, — вишь, имя запомнил, а ты не веришь! Дак сидит эта собака Кудя и горько плачет от жалостной песни, лапами слезы утират. Мы с Мамаихой передохнули да развеселу завели.
Птицы мимо летели, сердешны, остановились да к нашему пенью прибавились голосами. Даже Мамайка, — это я Мамая так звал, — сказывал не однажды:
— И молодец ты, Малина, песни тянуть. Я вот никакой силе не покоряюсь, а песням твоим покорен стал.
Надо тебе про Мамая сказать, какой он был, чтобы убедить тебя, что во ту пору я жил. Я тако скажу, что ни в каких книгах не записано, только я в памяти держу. К примеру вид Мамаев: толстой-претолстой, — живот на подпорках, а подпорки на колесиках. Мамай ногами брыкат, подпорки на колесиках покатят, будто лисапед какой особого манеру.
Ну, кто тебе скажет про Мамаевы штаны? А таки были штаны, что одной штаниной две деревни закрыть было можно.
Вот раз утресь увидал я с полатей, — идет на Мамая флот японской. Мамай всполошился. Я ему и говорю:
— Стой, Мамай, пужаться! С японцами я справлюсь.
Выташшил я пароходишко, — с собой был прихвачен на всякой случай. И пароходишко немудряшшой, — буксиришко, что лес по Двине ташшит.
Ну, ладно. Пары развел, колесом кручу, из трубы дым пустил с огнем. Да как засвишшу, да на японцев!
Японцы от страху паруса переставили да домой без остановки.
Я ход сбавил и тихим манером по морю еду с Мамаихой. Рыбы в переполох взялись. Они, известно, тварь бессловесна, но нашли-таки говоряшшу рыбу. Выстала говоряшша рыба и спрашиват:
— По какому такому полному праву ты, Малина, пароход пустил, ковды пароходы ишшо не придуманы?
Я объяснил честь честью, что из нашего уемского времени с собой прихватил. Успокоил, что вскорости домой ухожу. Прискучило мне Мамая терпеть. Я и говорю ему:
— Давай, кто кого перечихнет. Я буду чихать первой.
Согласился Мамай, а на чих он здоров был. Как-то гроза собралась. Тучи заготовку сделали. Большушши, темняшши. Вот сейчас катавасию начнут. А Мамай как понатужился, да полно брюхо духу набрал, да как чихнет! Да тучи-то — которы куда. И про гром и про молнью позабыли.
Ну, ладно, наладился я чихать, а Мамай с ордой собрался в одно место. Я чихнул в обе ноздри разом. Земля треснула. Мамай со всем своим войском провалился.
Мне на пустом месте что сидеть? Одна головня в печке тухнет, а две в поле шают.
Пароходишко завел да прямиком на Уйму. Товды городов мало было, а коли деревня попадалась, то малость подбрасывало.
Остался у меня на память платок Мамаихин, из его сколько я рубах износил, а жона моя сколько сарафанов истрепала.
Да ты, гостюшко, домой не торопись, у меня погости. Моя баба и тебе рубаху сошьет из Мамаихинова платка. Носи да стряхивай, и стирать не надо, и износу не будет, и мне верить будешь.
Министер и медведь
Пошел я на охоту, еды всякой взял на две недели. По дороге присел да в одну выть все и съел. Проверил боевы припасы, — а всего один заряд в ружье. Про одно помнил — про еду, а про друго позабыл — про стрельбу.
Ну, как мне, первостатейному охотнику, домой ни с чем иттить?
Переждал в лесу до утра.
Утром глухари токовать почали, сидят это рядком. Я приладился — да стрелил.
И знашь сколько? Пятнадцать глухарей да двух зайцев одной пулей! Да ишшо пуля дальше летела — да в медведя: он к малиннику пробирался.
Медведя, однако, не убило, он с испугу присел и медвежью болезнь не успел проделать — чувства потерял! Я его хворостинками прикрыл, стало похоже на муравейник и вроде берлоги.
Глухарей да зайцев в город свез, на рынке продал.
А в город министер приехал. Охота ему на медведя сделать охоту.
Одинова министер уже охотился. Сидел министер в вагоне, у окошка за стенку прятался.
Медведя к вагону приволокли, стреножили, намордник надели. Ружье на подпорку приладили.
Министер– охотник за шнурочек из вагона дернул да со страху на пол повалился. А потом сымался с медведем убитым. В городу евонну карточку видел.
Министер — вроде человека был, и пудов на двенадцать. Как раз для салотопенного завода.
Вот этому «медвежатнику» я медведя и посватал. Обсказал, что уже убит и лежит в лесу.
Ну, всех фотографов и с рынку и из городу согнали, неустрашимость министеровску сымать.
К медведю прикатили на тройках. Министер в троечной тарантас один едва вперся. Вот выташшился «охотник»! А наши мужики чуть бородами не подавились — рот затыкали, чтобы хохотом не треснуть.
Взгромоздился министер на медведя и кричит:
— Сымайте!
А я медведя скипидаром мазнул по тому самому месту.
Медведь как взревет благим матом, да как скочит!
Министера в муравьиную кучу головой ткнуло. Со страху у министера медвежья болезнь приключилась. Тут и мы, мужики, и фотографы городски, и прихвостни министеровски — все впокаточку от хохоту, и ведь цельны сутки так перевертывались, — чуть передыхнем, да как взглянем — и сызнова впокаточку!
А медведь от скипидару, да от реву министерского, да от нашего хохоту так перепугался, что долго наш край стороной обходил.
А на карточках тако снято, что и сказывать не стану.
Только с той поры как рукой сняло: перестали министеры к нам на охоту приезжать.
Железнодорожной первопуток
Ишшо скажу, как я в первой раз поехал по железной дороге.
Было это в девяносто… В том самом году, в кольком старосты Онисима жена пятерню принесла, и все парней, и имя дала им всем на одну букву — на «мы». Митрий, Миколай, Микифор, Микита да Митрофан. Опосля, как выросли, разом пять в солдаты пошли. А опосля солдатчины староста Онисим пять свадеб одним похмельем справил.