Бакунин зевнул, львиной пастью выпуская неясные звуки.
— Скажи-ка лучше, как у нас с деньгами, Адольф, я вчера последнее заплатил у «Paul Niquet» за Сазонова[34]; чёрт знает, Рейхель, когда мы будем приличные люди? — Бакунин перевернулся на затрещавшей всеми суставами постели. — Обещают мне урок русского языка во французской семье по семь франков, но этого не хватит даже на сигаретки.
— Если твои скифские силы окажутся плохи и мы не дотянем до всемирного извержения, — смеялся изящный, зеленоглазый Рейхель, — то придётся, вероятно, садиться в тюрьму.
Рейхель высунулся в окно, в палисадник. Плавал солнечный ветер и пахло жасмином. Бакунин, кряхтя, спустил ноги, взял носки, надевая, старался подвернуть дыры на пальцах, «чёрт знает что», — бормотал под нос.
Неумытый, весёлый, с смятыми курчавыми, по плечи вьющимися волосами, Бакунин, усмехаясь, качал головой.
— Без тебя, Адольф, я сдох бы в этом чудесном городе. Только не пойму, чего ты со мной мечешься: женат, счастлив, это я, брат, бегаю, пытаюсь всё ожениться на своей мадам Революции, — хохотал грудным смехом Бакунин, идя в кухню умываться. Рейхель обернулся, ласково глядя на неуклюжую фигуру.
3
У двери Бакунин услыхал незнакомые голоса, потом звонок, стук. Запахивая на широченной волосатой груди халат, Бакунин отпер дверь. Вошли поляки, члены польской «централизации»[35] — Станислав Ворцель[36], Иосиф Высоцкий[37], Иосиф Орденга. На их лицах Бакунин прочёл удивление.
— Не ошибаемся, мсье Бакунин, автор письма в «Ля Реформ»? — необычайно вежливо проговорил Ворцель.
— Совершенно справедливо, чем могу служить? Прошу, пожалуйста, — растворил Бакунин дверь в комнату. Но, Боже мой, что за комната! Кресла друг к другу спинками; занавески порваны; грязные полустаканы; не проветрено; сталкиваясь в дверях, поляки вошли за Бакуниным, говорившим раскатывающимся басом. — Извините за лёгкий беспорядок, прислуга приходит неисправно, а у самого возиться нет времени.
— Пожалуйста, пожалуйста. — Ворцель сел напротив Бакунина, сказал по-французски: — Мы ведь не для салонной беседы, мсье Бакунин. Мы члены польской «централизации».
Бакунин кивнул головой, рассматривая упрямо-энергичного, с свисшими седоватыми польскими усами, графа Ворцеля, душу и пламя польского восстания; много слыхал о графе Станиславе; знал: математик, лингвист, аристократ, отдал восстанию против России душу, тело, семью, средства; знал, что живёт Ворцель нищенски, у француза в полуподвале, но выкован из стали этот столп польской революции.
— Я уполномочен, — говорил Ворцель, — передать вам привет польских деятелей самых различных направлений. Ваше выступление от всего сердца приветствуют князь Адам Чарторийский, Алоизий Бернацкий, члены «централизации», наша молодёжь, и мы пришли к вам предложить выступить на нашем банкете в память варшавского восстания 31-го года против Николая.
Высоцкий и Орденга рассматривали Бакунина; на лицах смесь удивления, любопытства и недоверия.
— Что ж, — раскатисто заговорил Бакунин, — я, разумеется, согласен; как русский, я люблю свою страну и как раз именно поэтому горячо желаю торжества польскому делу, ибо угнетение Польши — это позор моей родины, свобода же Польши послужит началом и нашему освобождению. Я рад польско-русскому сближению революционных элементов от всей души. Передайте мой сердечный привет «централизации», пану Алоизию Бернацкому, которого чрезвычайно уважаю и чту. Вы говорите, 29-го? Во французской гимназии на рю Сент-Онорэ, 359?
— Так точно, — сказал Ворцель.
По очереди пожимая полякам руки, Бакунин стоял в дверях, как лавина, громадина, одной рукой придерживая халат. Поляки сухие, корректные.
4
В зале гимназии на рю Сент-Онорэ, 359 ожило сердце Польши, выброшенное Николаем из страны. Левые, члены «Демократического комитета»; «Молодая Польша» — Высоцкий, Орденга, прославленный поэт Уейский, автор хорала «С дымом пожаров», окружили графа Ворцеля. «Централизация», молодёжь тайных кружков, — бойцы за страну против России; писатель Медынский горячо кому-то доказывает, что Польша всегда защищала Запад от вторжения татар, турок, москалей и погибла, спасая Европу, в борьбе с москальским деспотизмом.
В первом ряду старик Алоизий Бернацкий, в тёмно-коричневом сюртуке, нунций польской диэты[38], министр финансов времени революции.
С блузами, сюртуками слились правые патриоты; великолепный друг императора Александра князь Адам Чарторийский, в синем фраке, окружённый дамами. Гул. Но душа зала, вокруг которого толпятся левые, правые, — живущий в сыром полуподвале граф Станислав Ворцель. Левые недружелюбно косятся на первый ряд. Зачем пришли эти мистики, мессианцы? Что им тут, в воспоминаниях крови, восстания, боя жизней за Польшу? Там странный философ Гене Вронский и мечтательный, с необычайно бледным лицом, великий поэт Польши Адам Мицкевич; он создаёт культ Наполеона, «величайшего духа после Христа». Мицкевич стоит с женщиной острого еврейского типа; в его сторону усмехается поэт Уейский.
5
На трибуну, обвитую красной материей с ясно-белым польским орлом, поднимались ораторы. Белый орёл казался летящим, воздушным. Речи музыкальные, даже не речи, поэмы, баллады, песни. Страстный пафос проклятия, мести, фанфары, звуки восстания. Высоцкий, Бернацкий, Орденга, Медынский; к белому орлу на красном фоне поднялся Ворцель под оглушительную бурю зала.
Страстный, стальной, заговорил, затрепетал зал любовью к отчизне, местью, гневом. В первом ряду необычайно бледный Мицкевич закрыл лицо руками. Плачет. Оглянулись близкие. Смуглая женщина, склонясь к нему, что-то шепчет.
Громом, разряжением такой энергии оборвалась речь Ворцеля, что колыхнулся зал и отчаяньем грянула тысячеголосая «С дымом пожаров». Под потолком задрожал высокий драматический польский тенор. Собрание двинулось к выходу, но смешавшийся зал остановил голос Ворцеля.
— Господа! Собрание не кончено! Слово последнего оратора, нашего русского друга Михаила Бакунина!
И тут же в смётшийся, разорвавшийся зал из распахнувшейся двери на самодельную трибуну, к ясно-белому польскому орлу резкими шагами, бурно и широко поднялся Бакунин. Бледен. Кто знал, понял бы, как сильно волнуется. На трибуне стоял, громадный, в чёрном глухом сюртуке, чёрном галстуке, чёрный и бледный.
Бурю не сразу остановишь; зал приходил в себя медленно. Ворцель кричал: — Прошу тишины! — Бакунин, опёршись о кафедру, опустив голову, ждал. Напрягаясь и замирая, тишина с трудом вошла в зал. Голосом, соответствующим его физической мощи, Бакунин начал свою речь.
— Я русский, — звучал низкий голос Бакунина, — и прихожу в это многочисленное собрание, которое сошлось, чтоб праздновать годовщину польского восстания, и которого одно присутствие здесь есть уже род вызова, угроза и как бы проклятие, брошенное в лицо всем притеснителям Польши!
Может, необыкновенная внешность молодого, полного сил Бакунина заставила аудиторию замереть, вслушиваясь в бросаемые быстрым басом слова? Слыша свой голос в тихом зале, Бакунин нёсся в охватившем его подъёме, чувствуя, как ложатся и всё крепче пролегают скрепы к слушателям, а по скрепам катится страсть, воля, душа, вся мятежность. Взмахивая любимым жестом сжатых, длинных пальцев правой руки, Бакунин бросал в замерший зал слова о родине, о России:
— Имя русского повсюду является синонимом грубого угнетения и позорного рабства! Русский во мнении Европы есть не что иное, как гнусное орудие завоевания в руках наиненавистнейшего и опаснейшего деспотизма! Господа, не для того, чтобы оправдывать Россию от преступлений, в которых её обвиняют, не для того, чтоб отрицать истину, взошёл я на эту трибуну! Истина становится более чем когда-либо нужной для моего отечества!
37
Высоцкий Иосиф (Юзеф) (1809–1873) — польский политический деятель, генерал, участник восстаний 1830–1831 и 1863–1864 гг.