— Стой! — бормотал слесарь с большим красным бантом на груди и пистолетом за поясом. — Присядем, я расскажу тебе, что нам нужно…
Бакунина не удивили безумные глаза, перекошенный, прищуренный облик. В улице, запруженной возбуждённой толпой и проезжавшими верховыми гвардейцами Коссидьера, они сели на краю тротуара; слесарь заговорил неразборчиво:
— В Париже много стариков, старух и детей…
Бакунин увидал: слесарь бредит.
— …их помещения будут отдыхом безработным…
Бакунин крепко схватил его за руку: — Нет, этот план не нужен! — проговорил; но слесарь держал Бакунина, не выпуская. За ними остановились щёгольской, полноватый молодой человек и хрупкая дама; оба одетые, как туристы. Молодой человек в модном пальто-макинтоше, круглой шляпе улыбался, то глядя на даму, то вниз на Бакунина. Наконец дотронулся палкой до спины Бакунина.
Вскрикнув: — Герцен! — Бакунин вскочил и бросился, обнимая, целуя в обе щеки элегантного человека. — Да как ты попал? Я думал, ты в Италии?
— А ты, кажется, занят агитацией? — брызжа радостью весёлых карих глаз, смеялся Герцен.
Слесарь шёл понуро в сторону, всё сильней размахивая руками, разговаривая сам с собой, ускорял шаг, сплёвывая тонким, длинным плевком на мостовую.
— Какая к чёрту агитация! — смеялся Бакунин. — Больной, сумасшедший человек, буквально. Твердит дикую идею уничтожения неработоспособных и разрушения дворцов.
— Так чего ж вы так страстно с ним дебатировали? — хохотал звонко Герцен.
— И то верно, да я действительно, кажется, брат, сам тут на радостях с ума спятил; его бы надо попросту послать к чёрту…
Натали Герцен, улыбаясь ласковостью серых глаз, взглянула на Бакунина: всё, мол, тот же.
8
Парижский салон Герцена в эту революцию был самым блестящим. Сборище всесветных богемьенов, мятежников, вагабундов[71], революционеров, весельчаков, страдальцев, съехавшихся со всего света в Париж. Это было «дионисиево ухо» Парижа, где отражался весь его шум, малейшие движения и волнения, пробегавшие по поверхности его уличной и интеллектуальной жизни. Приходили сюда друзья и незнакомые, завсегдатаи и случайные гости, богатые и нищие, никаких приглашений, даже рекомендаций не требовалось; приходили кто попало, и две венки-эмигрантки за неимением собственной квартиры разрешились здесь от бремени. По-московски хлебосолен хозяин; завтракали тут, обедали, ужинали — беспрерывно; шампанское лилось в ночь до рассвета; за стол меньше 20 человек не садилось — немцы, поляки, итальянцы, румыны, французы, венгры, сербы, русские, — кто не перебывал в доме Герцена! Мишле и Тургенев, Прудон и Гервег с женой Эммой, Ламартин и Маркс, Луи Блан, Энгельс, Гарибальди, Мадзини[72], Флокон, Мюллер-Стрюбинг, Зольгер, фон Борнштедт[73], фон Левенфельс, Ворцель, Сазонов, Бернацкий, Жорж Санд[74], Толстой, Головин[75]. Взрывались тут политические, философские споры, стихи, анекдоты, шутки, смех. Блистал в интернациональном обществе Бакунин диалектической стройностью толкования Гегеля, бешеностью темперамента и невероятным количеством выпитого и съеденного. Историк Мишле умер бы от десятой доли. Собирали дань изумления, смешанного почти со страхом, смелость воззрений Герцена, его непокорный и неуживчивый ум, неугасающий фейерверк его речи, неистощимость фантазии и какая-то безоглядная расточительность ума при парадоксальности энергического характера и детского сердца. Это был пир таланта. Это были ночи пиршественно-скифские.
— Неужто в самом деле уезжаешь? — говорил Герцен озабоченно, когда они с Бакуниным подъезжали в фиакре.
— Да, да, еду, брат, еду, время не терпит, Флокон сообщил, что поддерживают от всей души, дают кой-какие деньжонки, предлагали даже пять тысяч, да я удовольствовался двумя. Не из чистоплюйства, считаю, что с революционного правительства брать деньги, не зная, когда отдашь, неловко.
— Это ж почти безумие; и ты надеешься что-нибудь сделать? Ехать неизвестно куда, одному, кого-то подымать, да кого ты подымешь?
Когда шли анфиладой комнат в кабинет с широкими креслами, кушетками, диванами, Бакунин, улыбаясь, говорил:
— Помни, друг мой, что я русский, да к тому ж ещё и Бакунин, ха-ха-ха! Говоришь, никого и ничего? А мне вот кажется, что я Крез, богач, напал в мире на такую золотую жилу, что только копни, и брызнет золотом. Не сидеть же, Герцен, вечно сложа руки, рефлектируя? Надо делать историю, брат, самому, а не то всякий раз останешься зауряд. Эх, Герцен, Герцен, ты, брат, матадор, но с голубиным сердцем!
— Запил революционный запой! Только не принимаешь ли ты второй месяц беременности за девятый? — И на умном лице, в карих глазах убийственная ирония. — Ты, Бакунин, локомотив слишком натопленный и вне рельсов, несёшься без удержу и несёшь с собой всё на свете. Ну что ж, подавай Бог, давай запьём по-всамделишному, сейчас дадут вина, а скоро соберётся народ; сегодня даже Маркс будет, хоть ты его и не любишь?
— Нет, — качнул гривой Бакунин, — тщеславный, безапелляционный и мелочный еврей, хотя ум, конечно, и воля. Но эгоцентричен до безумия, он говорит не иначе, как мои идеи и не хочет понять, что идеи не принадлежат никому.
Герцен задумался, улыбаясь, проговорил:
— Вы по всей стати, Мишель, очень разные. Ты — прирождённый партизан революции, а Маркс во что бы то ни стало хочет быть революционным главнокомандующим. Впрочем, — засмеялся, — я люблю его столько же, сколько и ты.
9
Дом залит светом, на длинном, раздвинутом столе в столовой готовились вина, закуски, коньяки, шампанское и с трудом испечённые русские пироги во французской плите.
Гостиная шумела пёстрым сборищем, изящный Гервег, стоя у окна с Тургеневым, холёными руками пощипывал шелковистую бороду, говорил об испанской литературе; поодаль с хрупкой хозяйкой, Натали, разговаривал Карл Маркс, крепкий, резкий, с копной чёрных волос, с лицом упрямым и нахмуренным, все движения его были угловаты, но смелы и самонадеянны, и такой же, прочно сшитый, но спокойный, стоял рядом Ледрю-Роллен; невдалеке шумел с Борнштедтом и Левенфельсом краснощёкий Энгельс; в массивном кресле посредине комнаты, как всегда, в синем сюртучке с золотыми пуговицами, вынув фарфоровую трубку изо рта, маленький Луи Блан перед Ворцелем, Прудоном, Бакуниным и Герценом говорил о проекте национальных мастерских. Неизвестный польский полковник беседовал с скептическим Рейнгольдом Зольгером; Мюллер-Стрюбинг, посасывая трубку старался перевести бледному, морщинистому Ламартину стихи Люнига. Вошёл, изящно кланяясь, Флокон; несмотря на занятость, управляющий делами временного правительства, так же, как Ламартин и Ледрю-Роллен, освободил этот вечер. Слушая Луи Блана, сидел, развалясь, обняв за плечо Герцена, Бакунин.
Натали, изящная, извинившись перед Марксом, пошла навстречу Флокону, говоря любезности. Потом задвигались кресла, стулья. Продолжая неоконченные разговоры, переходили в столовую, размещаясь у сервированного стола. За красиво-цветным столом с бутылками и бургундского и бордо не произошло ничего необычного; но вот хозяин, Герцен, встал и, подняв бокал, заговорил о сущности сегодняшнего вечера.
— Друзья! Я предлагаю выпить за успех предприятия нашего общего друга Гервега!
За столом знали, для чего собрались, за что подымает тост Герцен: за военный поход на Баден легиона в четыре тысячи немецких эмигрантов во главе с Гервегом и фон Борнштедтом. За бокалы взялись французы и немцы. Гервег чуть улыбнулся, беря свой бокал; жена, Эмма, большая, словно переодетый в юбку мужчина, взглянула на него умилённо. С угла резко проговорил Маркс:
72
Мадзини Джузеппе (1805–1872) — итальянский революционер, в 1849 г. глава Временного правительства Римской республики.
73
фон Борнштет Адальберт (1808–1851) — немецкий публицист, редактор газеты «Дойче Брюсселер цайтунг», некоторое время член Союза коммунистов.
74
Жорж Санд (Аврора Дюпен) (1804–1876) — французская писательница романтического направления.
75
Головин Иван Гаврилович (1816–1886) — русский либеральный помещик, эмигрант в Англии, был близок к Герцену и Бакунину.