Если б вошла сейчас Цецилия, только взглянула б, поняла, как разбит мёртвенно-бледный, охрипший Гейбнер; он заговорил еле слышно, осип, пропал голос.
— Моему личному чувству пожар оперы также ужасен, как вам, но дело дошло до открытого боя, и тут не руководятся ощущениями, ибо борьба идёт за права народа. Если б это было в моих силах, я б не позволил в Дрездене раздаться выстрелу!
О, как зарыдала бы, заметалась раненой птицей Цецилия, услышав этот дрожащий, еле слышный голос.
— Но кто-нибудь да отдал приказ поджечь?! — бешено закричал Тодт.
— Я не отдавал, восставшим пожар не нужен, опера подожжена, вероятно, прусскими снарядами.
— Ну конечно, пруссаками! — захохотал Тодт. — Теперь всё «прусское»! Зачем же музик-директор Рекель во дворе ратгауза готовит смоляные венки?! Я своими ушами слышал, как вчера ещё господин Рекель, так недавно зарабатывавший свой хлеб в этой опере, говорил Бакунину, которому наше дрезденское несчастье кажется чуть ли не удовольствием, о необходимости сжечь театр при защите левого фланга!
— Верно! — крикнул Рекель.
Гейбнер измученно поглядел на Бакунина и Рекеля.
— Такой разговор был, — проговорил Бакунин, — и если б понадобилось для спасения революции сжечь не только оперу, а пол-Дрездена, я думаю, всякий поставивший на карту либо смерть, либо свободу народа, поджёг бы пол-Дрездена.
В комнате произошло замешательство. Гейбнер останавливал шум, но схватясь за голову, закричав истерическим голосом: «О бедлам преступлений!» — Тодт выбежал из комнаты совещаний. Змеящимися клубами в голубое небо стлался над Дрезденом, уходил дым театра, где недавно гремела Девятая симфония под управлением Вагнера. Дым вырывался гигантскими клубами, оплетая белое барокко Цвингера, изредка показывалось душное пламя с косматым языком.
20
Шёл третий день боя. Время над городом плыло с задыханиями, перебоями, толчками. Дома умерли, окна забиты. Тяжело дышал город восстания. В Дрездене развязался хаос борьбы. Вальдерзее вёл бой, но и он терял терпение, на баррикады Семпера бросил в четвёртый раз в лоб на штурм три роты александровских гренадер, и лейтенант фон Кийленштерна, раненный в атаке на «Английский дом», падая, закричал нечеловеческим голосом: «Kinder! Lasst mich hier nicht liegen!»[120] Вокруг замолкших колоколен метались стрижи; от пушек подымались с площадей звенящей тучей голуби. На носилках таскали закопчённых порохом раненых прусских гренадер, саксонских стрелков и штатских с чёрно-золото-красными лентами и кокардами.
Вагнер с трудом пробирался в зал ратгауза, осторожно шагая меж лежащих спящих. В комнате совещаний на подоконнике сидел Гейбнер, опухший, без голоса; радостно пожав руку Вагнера, проговорил еле слышно:
— Хорошо, что вы пришли, будем считать это добрым предзнаменованием.
— Устали, Гейбнер?
— Ослаб. Три дня не сплю, не ел ничего горячего, не знаю, как двигаюсь, было б легче сейчас умереть, чем нести ответственность за всё дело.
— А Чирнер и Тодт? Что? Неужели скрылись?
— Оба, — улыбнулся мягко Гейбнер, — Тодт заявил, что не несёт ответственности за «безобразия», и уехал во Франкфурт…
— А Бакунин?
— Он тут, заступил их место, мы остались вдвоём, ах, Вагнер, верите ль, что у меня в груди? Я не призван для государственной роли, я рядовой гражданин, и, поверьте, среди этих боёв и крови я ни на минуту не забываю моей жены…
Лицо Гейбнера свела судорога, он отмахнулся, взглянул на стенные часы, сказал:
— Пройдите к Бакунину, он в зале, там, в углу, а мне надо к Гейнце на Вильдсруфергассе, там очень много бестолковости. — Гейбнер надел широкополую шляпу с чёрно-красно-золотой кокардой и, надев, показался ещё бледнее. Взял Вагнера под руку, идя, тихо проговорил: — Вагнер, я знаю, мы проиграли, теперь нужно только одно: честно умереть.
21
В комнате совещаний только Бакунин сохранил перекатывавшийся осипшей октавой голос. Остальные возбуждённо, бешено шептали, стараясь жестами дополнить речь.
— Члены магистрата обратились к правительству, — приложив руку к горлу, шептал Бакунину Цихлинский, — с требованием удалить из ратгауза порох, они протестуют против разрушения трёх домов и пожара оперы, Гейбнер на баррикаде, просил тебя выслушать, выяснить дело.
Бакунин насупился, злоба в потемневшем бакунинском лице, он знал это дело.
В комнату совещаний, где у окна стоял Бакунин, курил сигарету, смотря вдаль на дымы пожаров, вошёл, тяжело задыхаясь, заместитель бургомистра, штадтрат Пфотенхауер. Бакунин обернулся к нему.
— С кем имею честь говорить? — проговорил Пфотенхауер.
Презрительная улыбка пробежала по лицу Бакунина.
Штадтрат Пфотенхауер застёгнут на все пуговицы, стоячий воротник, несмотря на жару, подпёр шею и стянут синим галстуком.
— Вы имеете честь говорить с членом временного правительства Саксонии, — ответил Бакунин.
— Я заместитель бургомистра, штадтрат города Дрездена, — не сдерживая вырывавшегося гнева, проговорил Пфотенхауер, — от имени магистрата заявляю протест лицам, командующим восстанием! Мы приказываем, — закричал вне себя Пфотенхауер, ударив по столу, — немедленно прекратить в ратгаузе литьё пуль и очистить подвалы от пороха!
Усмешка в тёмных усах Бакунина, русские степные глаза насмешливы.
— Чьим именем вы приказываете? Магистрат не имеет никаких прав, его больше не существует! — Бакунин смерил с ног до головы штадтрата.
— Что?! — вскрикнул Пфотенхауер, делая угрожающий шаг, и голос зазвенел, переходя в бешенство тенора. — Вы стащили сюда восемнадцать центнеров пороху! Ваши люди набивают патроны и курят сигареты! Это угрожает зданию! Ратгауз не строился для того, чтоб в нём лили пули и свозили порох!
Улыбаясь гневу, сюртуку, синему галстуку, Бакунин сказал тихо:
— А дальше что, что вы ещё требуете? — и расхохотался. — У городского совета нет сейчас права требовать, он сейчас нуль. Поняли?
Штадтрат будто шатнулся, побледнев, но вдруг, ступив бешеным шагом, крикнул, и от крика задрожали ноздри и щёки:
— Я требую ответа за поджог трёх домов на Брейтештрассе и за поджог театра!! Чем собирается возместить так называемое временное правительство причинённые убытки? Городская касса и депозиты никем не охраняются, тогда как тут всё достояние граждан! Ваши войска по вашему приказанию ворвались к придворному проповеднику фон Аммону и отняли у него ключи от Софиенкирхе! — Штадтрат дышал глубоко, еле успевая под сюртуком переводить дыхание больного, склеротического тела. Бакунин злобно прервал молчание:
— Штадтрат Пфотенхауер! Именем временного революционного правительства, в руках которого сейчас судьба свободы всей страны, я запрещаю вам раз навсегда обращаться с подобными требованиями! — Бакунин уже кричал громовым голосом. — Ваши филистерские слёзы для нас нектар богов! Революции нет дела до вашего ратгауза и благосостояния ваших мещан! Мы разрушим всё, что нам нужно, не обращая внимания на потоки мещанских слёз! Ваше бездарное здание оперы сгорело потому, что мы защищали жизни наших бойцов на левом фланге! Нам удобно свозить порох в ратгауз, и мы будем свозить! Вы протестуете против смоляных венков, но их зажгут при наступлении врага! Мы разрушим всё для победы нашего правого дела! Что ваши дома! Пусть они взлетают на воздух! У меня нет времени с вами разговаривать!
Слишком много бешенства было в бакунинском крике, если б в комнату не вошли Цихлинский и Маршаль, может быть, штадтрат и бросился б на Бакунина. Голосом срывающимся, налившись кровью, Пфотенхауер закричал:
— О каком «правом деле» говорите вы? Иностранец, беглец, у нас в Дрездене разжигающий костёр противозаконных и противобожеских бунтов! Иль вы не видите, сколько жертв вопиют к небу! Вам всё равно, что граждане Дрездена умирают! Вам нужен этот пожар нашего достояния и нашей крови! Но ошибаетесь, герр!!! Германия не страна рабов!!! И я не увижу вас ранее чем на виселице на этой же площади!! — и схватившись за ручку двери, штадтрат распахнул её так, как никогда не распахивал за шесть лет работы на совещаниях магистрата.