22
Ночью, с свечами, сидели в комнате совещаний измученный, сине-бледный Гейбнер, сосредоточенные, обеспокоенные Цихлинский, Мюллер, Маршаль, и возбуждённо бегал, вея бородой, с поднятыми на лоб очками, Рекель. Рядом с Гейбнером — казавшийся спокойным Гейнце. Раскатывающейся, срывающейся в лай октавой говорил Бакунин о том, что бой в Дрездене безнадёжен, что надо отступать. На столе перед комиссией обороны и временным правительством цветилась размеченная пёстрая карта Дрездена.
Гейбнер, грязной рукой откинув назад длинные волосы, просипел:
— Полковник Гейнце, обрисуйте стратегическое положение; важно знать, продержимся ли мы до прибытия подкреплений из Хемница?
Густоволосый, бровастый, с растущими из ушей и ноздрей пучками жёстких волос, из-под серого пыльника блестевший золотым воротником мундира, Гейнце, не меняя позы, проговорил:
— Когда может прибыть подкрепление?
— Мы приняли меры, пошлём уполномоченных, надо рассчитывать — два дня.
— Не продержимся двух дней, — уверенно проговорил Бакунин.
— Можем держаться два дня, — сказал Гейнце.
— Достаточно посмотреть, — показал Бакунин на карту сигарой, — пруссаки сжимают нас всё поспешней, мы скоро очутимся в кольце, и это может произойти даже завтра, если наступление Вальдерзее пойдёт таким же темпом. Оптимизм Гейнце неуместен, мы не можем восстановить положения, нет сил. Пруссаки отказались от боя на улицах, в котором мы могли бы им противостоять. Они применяют излюбленную тактику, берут дом за домом под прикрытием артиллерии, кстати сказать, мало церемонясь со «священной собственностью».
— Пруссаки мне не указ, — просипел Гейбнер.
— Оттого и победят; но сейчас дело не в том, у нас нет достаточного числа военных командиров, после отказа от их услуг поляки уж покинули Дрезден. Наши пушки, подарок герра Дате фон Бурга, никуда не годятся, это старые калоши, пороху и пуль не хватает усталость у людей полная и в подкрепления никто не верит, количество раненых растёт, где ж тут место оптимизму?
— Что же ты предлагаешь? — перебил ходивший взад-вперёд Рекель.
— Мой план: вывод революционных войск за Дрезден, чтоб засесть в рудных горах и там поднять восстание, связавшись с Богемией, Баденом и Пфальцем, это единственное спасение.
Канонада словно сошла с ума, пруссаки ударили обрывающими душу пушечными залпами, что-то страшным грохотом и раскатами обрушилось вблизи. Маршаль и Мюллер подошли к тёмным окнам. Навстречу метнулись красные языки и в свете огня тучи ночного, пропадающего дыма.
— Сегодня к рассвету, — лаял бас Бакунина, — принять самые отчаянные меры контратаки со всех баррикад. Это задержит пруссаков, а мы приведём в порядок резервы и приготовимся к выводу войск единственным ещё свободным путём через Дипольдисвальдерпляц по Гроссе Плауеншегассе. Чтоб нас не обошла конница, срубим и завалим деревьями Максимилиановскую аллею, а на Вильдсруфскую баррикаду, на которую пруссаки так точат зубы, предлагаю выставить хотя б все картины галереи с «Мадонной» Рафаэля во главе, оповестив об этом полковника Вальдерзее.
— Что?! — остановился, нервно засмеявшись, Рекель.
Гейнце криво, презрительно усмехнулся.
— У нас нет времени шутить, — прохрипел Гейбнер, — при чём тут картины?
— Я говорю серьёзно, — проговорил Бакунин, — надо задержать пруссаков во что бы то ни стало. О выставке на баррикады «Мадонны» и прочих знаменитостей надо оповестить, и это может на время задержать пруссаков, ибо их офицеры всё ж «zu klassisch gebildet»[121], чтоб открыть огонь по «Мадонне» Рафаэля, а если откроют — тем лучше, на них падёт позор варварства!
— Я считаю это шуткой, а если серьёзно, то подчёркиваю: мы можем погибнуть на баррикадах, но немецкую свободу и конституцию никогда не запятнаем именем вандализма! — резко просипел измученный Гейбнер.
— Очень жаль, в истории, Гейбнер, судят только тех, кто побеждён. Я могу лишь сказать, что даже в такой решительный час, когда тут, на улицах Дрездена, за свободу умирают не картины Рафаэля, а живые люди, когда решается судьба не только немецкой, а, может быть, всей европейской свободы, в вас нет ни должной твёрдости, ни желания победы! Я ж настаиваю именно на принятии самых отчаянных, самых невозможных мер, пусть выйдем все на баррикады, может, это поднимет дух бойцов, пусть бросимся на пруссаков и умрём за спасение революции!
— А если эта «отчаянная атака» по всему фронту потерпит неудачу? — холодно, с расстановкой проговорил Гейнце. — Ведь этим мы обнажим подступы к ратгаузу, и тогда?
— Тогда свезём остатки пороха сюда и, когда пруссаки приблизятся, взорвём всё к чёрту на воздух!
Гейбнер казался обречённым, думал о том, как весть о смерти примет не оправившаяся от родов Цили; на глаза могли навернуться слёзы, но Гейбнер повернулся на фразу Бакунина, проговорил:
— Мы имеем право биться и умереть, но не разрушать город.
Бакунин отшвырнул стул, заходил по комнате тяжёлыми, подминающими половицы шагами. «Полная безнадёжность, они ещё хуже Коссидьеров, Флоконов, Ламартинов, у тех был хоть петушиный пафос, а тут ничего, кроме боязни, как бы не разбить чашку иль миску какой-нибудь фрау Мюллер. И это революция?»
— Я предлагаю согласиться с планом контратаки, — заговорил Рекель.
Гейнце сидел безучастно, думал, что дело в Дрездене кончено, что, бежав, Тодт и Чирнер поступили правильно, может быть, тут, в ратгаузе, в этой же комнате совещаний схватят его пруссаки и, как командира восстания, поведут к Вальдерзее. Гейнце слушал удары артиллерии, знал, что близятся. Сквозь застлавший уши звуковой туман услыхал Гейбнера.
— Полковник Гейнце, вы согласны?
Не то от недоедания, не то от переутомления Гейнце показалось, что Гейбнер далеко проплывает в тумане и лицо у него крошечное.
— Согласен, — с напряжением произнёс Гейнце, но присутствующие не почувствовали этого напряжения. И снова лающим басом заметался голос Бакунина, сыплющего пепел на стол, на карту, на фрак. Гейнце машинально встал, пересёк дымную комнату, пошёл в уборную.
— Да как же не рубить Максимилиановскую аллею! Боже ты мой! — убеждая, кричал Бакунин. — Если мы будем думать о каждой чашке фрау Мюллер, нам не сделать самой плёвой революции! Прорвись вдогонку конница, она изрубит нас в котлеты!
— Бакунин прав, — прохрипел Гейбнер, — спасая людей, аллею надо забаррикадировать, хотя б и столетними деревьями.
— Слава Богу хоть это, — бормотнул Бакунин, дымя сигарой.
— Маршаль, вы поедете во Фрейберг за подкреплениями?
— Если временное правительство прикажет…
— Цихлинский отправится в Плауен, я думаю, Гейнце ничего не имеет против? Где Гейнце?
— Он вышел, repp Гейбнер, — прохрипел Цихлинский, — слушаюсь, только я плохо знаю дорогу.
— Тогда, Рекель, поезжай вместе с Цихлинским, ваша задача — скорейший подвод подкреплений, во Фрейберге четыреста резервистов и в Плауне около этого.
Не закрыв за собой дверь, вошёл Гейнце.
— Полковник, вы согласны на поездку Маршаля и Цихлинского за подкреплениями?
— Да.
— Маршаль, послушайте, — кричал Бакунин, — возьмите с собой Вагнера, он спит тут у меня на матраце, он будет вам полезен, а тут ему уже нечего толкаться!
23
Когда спали баррикады, в тусклом рассвете по Пирнаишегассе меж разбитых домов прошёл, как бы спотыкаясь, человек в сером пыльнике, серой остроконечной шляпе. Он шёл вдаль от баррикад, в сторону пруссаков, скрываясь в кривом переулке. Всё ускорял шаги, низко опустив голову, пока навстречу из Клейне Шлоссгассе не показался взвод прусских гренадер. Тут человек замедлил шаг, словно стали у него отниматься ноги.
Из окон двое посторонних видели, как в серости рассвета пруссаки остановили человека в сером пыльнике. И вдруг прусский майор стал срывать с человека пыльник, шляпу, блеснул отделанный золотом мундир. Рослый, ражий майор сорвал у арестованного с портупеи саблю. Взвод повернул назад, конвоируя главнокомандующего восстанием, сдавшегося полковника Гейнце.