24
В ратгаузе, в главном зале, сторож Ницше подметал пол, охапками выносил во двор солому. По всем этажам ходили члены магистрата во главе с заместителем бургомистра Пфотенхауером, рассылали уборщиц, приказывали мыть лестницу, посылали сторожей за стекольщиками.
На площади шумно строились, рассчитывались по нумерам, взводами уходили на баррикады бойцы. Только в комнате совещаний, откуда только что выбежала вооружённая Паулина Вундерлих, шепча: «Всё погибло, всё погибло», — оставались ещё Гейбнер, Бакунин, Мартин и наборщик Стефан Борн, принявший главное командование войсками. Борн, жилистый, громадный, как столб, прохаживался молча. У окна, скусив патрон, Бакунин шомполом забивал заряд. Гейбнер стоял землисто-серый, как вырытый из земли труп, невооружённый, со шляпой в руках.
— Бакунин, — проговорил Гейбнер, останавливаясь подле него, — ты единственный близкий человек, прежде чем выводить войска и предпринимать дальнейшую борьбу, скажи прямо: верно ль, что твоя конечная цель — учреждение красной республики?
Бакунин засмеялся:
— О чём ты волнуешься, Гейбнер? — забивал крепче заряд. — Что умрём вместе за разные идеи? Ну, мои цели, — проговорил, подымая штуцер, надевая пистон на капсюль, — не имеют ничего общего с немецкой конституцией, и, если хочешь откровенности, считаю это ваше движение смешным, филистерским и неумным, но беру ружьё и, пожалуй, буду даже рад, если меня, как тряпку, расстреляют пруссаки. Эх, Гейбнер! — вскинул ружьё Бакунин. — Всего не перескажешь, друг! Да и времени нет, человек слишком сложен. Пусть мои идеи остаются при мне, верь одному: я начал борьбу вместе с тобой и пойду до конца. На меня можешь положиться, как на преданного друга. К тому ж, дорогой, умирают ведь в тысячу раз скорее, чем об этом думают.
Гейбнер, уставившись в одну точку светлостью глаз, стоял потерянный и грустный. Это уж не пламенный Гейбнер неймарктской баррикады, увлекающий Бакунина, это тонкий плющ, вьющийся по бакунинскому дубу.
— Ну, пойдёмте, — обращаясь ко всем, сказал Бакунин, — войска уж собраны, ты должен их приветствовать, Гейбнер.
Идя по пустому, уже подметённому залу, Гейбнер говорил странно-печально:
— У меня какой-то томительный разрыв сознания, выпали дни, эпизоды, хожу, как сомнамбула.
— Это нервная усталость, — спускаясь по лестнице, сказал Бакунин, — нет, надо было видеть, как на Максимилиановской аллее мещане вылезли из домов и оплакивали погубленные деревья, — Бакунин, засмеявшись, потёр лицо большой ладонью снизу вверх. — Не знаю, может, действительно было б лучше, Гейбнер, если б дрезденский ратгауз стал нам могилой? Мир так беден, брат, событиями, что следовало б хоть в Дрездене показать одно, заслуживающее внимания, и поднять вместе с собой на воздух часть Дрездена.
— Сумасшедший, — улыбнувшись, проговорил Гейбнер.
— Да, если б я верил в возможность найти у немцев творящую душу революции, которая обнажена у нас, славян, и которой если нет, то была по крайней мере у французов, нет, в немцах нет её, с вами я знаю, что иду на верную гибель, но иду потому, что у меня нет другого пути. Я уже вижу лицо ликующего штадтрата, когда сбудутся его пророчества о моей виселице здесь на Альт-Маркт. Ну да ладно, стало быть, я иду на Вильдсруфергассе, — проговорил Бакунин. Он свернул от ратгауза; услыхал за собой команду; командовал Стефан Борн войскам, приветствовавшим главу временного правительства. Оглянувшись, Бакунин увидал: стоя перед войсками, подняв вверх правую руку, Гейбнер говорит речь.
25
Держалась ещё только Вильдсруферская баррикада, подступы к которой архитектор Семпер вывел с совершенным искусством строителя. Этой ночью толпились тут рабочие зеркальной фабрики, сбродные толпы косиньеров, звеневших косами, остатки коммунальной гвардии. С телег, стоя, раздавали бойцам провиант женщины, весёлые базарные торговки. Бегали ребятишки, разнося хлеб. Баррикада была обведена камнями, завалена мешками, только сверху живописно перевернулся разбитый рояль да возле дома привалилась перевёрнутая почтовая карета. С баррикады в соседние дома люди проходили сквозь пробитые стены. Крепка ещё баррикада Семпера, упёршаяся в магазин и ресторан Энгельса. На баррикаде в темноте вился чёрно-красно-золотой флаг. Пруссаки ночевали в двухстах шагах, в таких же полуразбитых домах. Оттуда доносилась дробь барабанов.
Ночь была тёмная. Бакунин обходил баррикады; на Максимилиановской аллее лежали, как трупы великанов, ещё недавно в небо уходившие, уж готовые зацвести липы. Мёртвые, убитые, они шумели листвой, заграждая улицу.
— Республика, дьявол рассчитается с нами за твою республику, — услыхал Бакунин в темноте. У костров в разбитых домах, сидя, напевали гвардейцы, освещённая кострами и факелами толпа незнакомых вооружённых людей, тихие песни, конец революции создавали у Бакунина ощущение невыразимой тоски.
Бакунин сел на крыльцо, в темноте прислонясь к стене дома под большим тазом — вывеской медника Нушке. Ничем не связанные с баррикадой, проходили мысли, и, как бывает в минуты потрясений, вставали неожиданные, но совершенно явственные воспоминания. Образ сестры Татьяны; глаза тёмно-голубые, глубокие; бакунинский округлый лоб и общее Бакуниным выражение обречённости. «Умру, — по-русски пробормотал Бакунин, — и никто не узнает». Ни себя, ни немцев не было жаль. Улица чужая и чуждая. Бакунин закрыл глаза, выпрастывая из-под себя онемевшую ногу. Вспомнил, как в Прямухине в конце лета гуляли по любимой лопатинской гати, это было вечером, было уже темно, Татьяна в белом платье встала на забор и представляла привидение, а он, весь в чёрном, в виде чёрта крался к ней.
На Крейцкирхе пробило час. Бакунин встал, тихо прохаживался меж разбитых домов, покуривая в темноте. Вспомнил песенку, сочинённую отцом, когда дети, бывало, уезжали из имения: «Настал уж час, готовы кони, село Прямухино, прости». Кругом во сне стонали, храпели. Бакунин остановился. «А вдруг выдадут?» — пробормотал, и мороз прошёл по спине.
— Снимать! — проговорил кто-то, подбегая. — Гимнастические союзы уж выступают, Гейбнер и Мартин ждут на Дипольдисвальдерпляц.
На Крейцтурм ударили три коротких удара: сигнал к общему отступлению.
26
Карета, запряжённая парой стриженых лошадей, тихой рысью ехала по обсаженному каштанами шоссе из Фрейберга к Таранду. Укутавшись в лоденовый тёмно-зелёный плащ с капюшоном, Вагнер дремал, и в стуке вертящихся по булыжникам колёс Вагнеру грезилась исполняемая на басовых инструментах мелодия из Девятой симфонии.
Карета везла музыканта тихой трусцой назад, в столицу Саксонии. Мысли стлались неясно, музыкально, дремотно. Зелень ландшафта, черепичные красные кровли; Вагнер полудремал, вспоминая, как коммунальная гвардия Фрейберга маршировала перед ратгаузом, готовясь на помощь товарищам, и барабанщик выбивал трель не по коже барабана, а по деревянному ободу. Это неожиданно, поразительно напомнило последнюю часть «Симфони Фантастик» Берлиоза, где слышится щёлканье костей во время ночного танца. Вагнеру стало смешно, узкогубым ртом он улыбнулся, мысли перелетали в Веймар, где Лист собрался ставить «Лоэнгрина». Колёса, вертясь, томили музыкой, клоня ко сну. Кони, пофыркивая, бежали в ногу. Но внезапно карета остановилась. Что такое? Из сотен глоток неслись ругательства. Вагнер протирал глаза, высовываясь из окна: кругом вооружённые люди. Карета застряла на мосту, меж ругательств, криков, скрипов, лязга, не разъезжаясь с точно такой же каретой, в которой сидело человек шесть вооружённых незнакомых людей в форме дрезденской коммунальной гвардии.
— Куда вы? — закричал Вагнер.
В ответ захохотали.
— В Дрездене всё кончено, герр капельмейстер!
Вагнер выпрыгнул, почтальоны и трое вооружённых оттаскивали карету, подхватив её под заднюю ось.