Выбрать главу

Потому что если уж один человек: лживый, хитрый, грешный, порочный, чистый, грязный, умный, жадный — то каким же чисто-порочным должен быть народ, состоящий из людей?

И он проклял его, чтобы потом спасти, а не просто так. Чтобы потом Бог, ради которого он таскался с этим народом по пустыне, чтобы потом Бог сделал Маше ребеночка, а вот Маша уже была бы не египтянка. Она была бы бедной еврейской девушкой, даже замужней. А если бы Хозарсиф вытащил в пустыню египтян и мучил бы их сорок лет: не давал бы им развратничать, и сломал бы все их игрушки, всех их козлов и быков, и потом все равно бы проклял их как народ непослушный, грязно-роскошный, чисто-порочный, то тогда бы Бог сделал ребеночка – египтянке, даже если бы она была замужем, хотя звали бы ее не Маша.

И тогда бы египтяне не вымерли. Потому что Сын Божий всей своей кротостью, всей сочащейся любовью к человеку, не кнутом, как Моисей, а уговором – заставил любить ближнего как самого себя.

Потому что, надо полагать, Бога человек уже любил.

А Филон говорит, что первое имя Моисея было Хозарсиф, а Страбон говорит, что он был царского рода, а евреи говорят, что он только ходил в школу в Египте, потому что там была самая хорошая школа – с английским и фигурным катанием.

А в Библии почему-то говорится, что из Египта его послали надзирателем над евреями, кажется, Гасема. Но какое же правительство пошлет надзирателем над евреями – еврея? Конечно же, египтяне послали бы египтянина. А ведь евреи, как и все семиты, – это помесь черных и белых, в них течет черная и белая: кровь, но не голубая. И этот египтянин с голубой кровью взял этих бродяжек и заставил их поверить в Бога единого и неповторимого. В Бога как просто в Бога. Он не внушал это египтянам, потому что они были слишком развратные, слишком умные, и среди них было слишком много голубых, хотя и среди греков было много голубых, и они вымерли, и среди римлян – и они вымерли, а Филон и Страбон остались, потому что были поэтами, потому что нет ничего выше стихов, то есть, наверное, они бессмертны.

Но если бы Моисей, он же Хозарсиф, он же египетский посвященный, взял любой другой народ, хотя бы японцев – самых терпеливых, которых тогда не было; хотя бы русских – этих белых детей, таких открытых, таких болтливых и, как сказал Марко Поло, таких красивых, которых тогда тоже не было, то ведь он их тоже бы проклял, этот египтянин.

Потому что народ, хотя он и народ, но состоит из людей, а люди – нехорошие, даже плохие, но трогательно-умные, и среди них много жадин, и воришек, и двоечников. И даже Христос, который специально выбрал еврейскую девушку, потому что обязательно нужно было, чтобы девушка была из проклятого народа, не спас людей. Хотя среди христиан есть православные, католики, протестанты, безбожники и бабники.

И людей надо воспитывать. Их надо всех отправить в Египет. Там учить математике и русскому языку.

И тогда они не будут ругаться матом, не будут давиться в очередях, и среди них будет мало политиков, мало убийц, много стихов.

И пошел дождь. И пошла по всему дому тишина.

И от всего сердца, до замирания в сердце, можно любить дождь. И теплый, и мокрый, и леденящий душу. И его не надо ревновать, он не обманет и не уйдет. Он такой верный, грустный, такой длинный, он из крови и плоти.

И у него не было много женщин, хотя он вечный,

и его ни разу не хотелось убить.

А если открыть рот?..

то хочется, чтобы он шел прямо в рот.

С ним хочется целоваться и ласкаться к нему.

Но он не оплодотворяет,

и от него нельзя родить ребенка.

Он чистый, даже когда он грязный

и из-за него заляпаны чулки.

Дождь и Тишина.

Тишина тихая, тишайшая.

Тишина при полной тишине.И когда откроешь окно – тишина.

А всех, кто нарушает тишину — убивать во имя тишины…

Еще тише…

Вот мальчик с зайчиком пошел.

А вот и козел.

Тишина.

Надо поменять белье.

И от всего сердца, до замирания в сердце можно любить дождь. И теплый, и мокрый, и леденящий душу. И его не надо ревновать, он не обманет и не уйдет.

И если исключить время, которое уходит на транспорт, на телефонные звонки, магазины, обеды, приемы и ответы на письма, то получится, что на жизнь совсем не остается, времени.

Но ведь жизнь и состоит из метро, такси, и автобуса – туда и обратно – починки автомобиля и прачечной, и оплаты телефонных счетов, и непременной покупки туфель, да еще похорон,

И за это можно обидеться на жизнь, за то, что каждую секунду, каждое мгновенье – она не состоит – из открытого окна с маленькой фигуркой человечка вдалеке, который еще не успел приблизиться и стать слишком большим, явным и говорливым.

В одном воспоминании, которое кажется не очень-то реальным, в этом воспоминании был такой рельеф: там протекала река, и у речки стоял наблюдатель, скажем, тот, кому это воспоминание принадлежит. А очень далеко на горизонте был такой довольно большой холм. И был закат. И на холме стоял мальчик с собакой. И они замерли на миг – и собака, и мальчик, и воздух – не было

никакого дуновения в воздухе. И наблюдатель поразился, как это он видит не только острые уши собаки, не только кончик ее хвоста, но даже прутик в руке у мальчика, он был виден как волос в воздухе. Это был миг зрения.

А это был звонок в дверь. И этот звонок нарушил тишину. Киса открыла дверь и впустила господина, он именно просочился в приоткрытую дверь, как ей показалось, из-за того, что был скользким, a скользким из-за того, что лысым. У него были почти по локоть закатаны рукава рубашки, и на нем не было пальто, хотя все еще была осень. И на руке, которую он вытащил из-за спины, чтобы поздо­роваться с Кисой, была татуировка: клетка, а в клетке птичка, и почти тут же вышел Сережа, и как раз эту руку он и пожал этому господину. Это оказался заказчик, для которого Сережа делал чертежи. То есть не сам заказчик, а его помощник. И они удалились в Сережину комнату, а Киса – в свою. А у Александра Сергеевича своей не было, и он удалился на кухню.

На кухне он подумал, что женщины – не люди. В лучшем случае, лучшие женщины – это полузверюшки-полудамы. А если они не люди, то какой с них спрос. Конечно, они рожают детей, и в этом случае господа от них зависят. Возьмут и перестанут рожать, и тогда господа вымрут. Потому что даже если они перестанут готовить и кормить, те не вымрут, сами как-нибудь. А вот если

обидятся все вместе и перестанут все вместе рожать, тогда вымрут. Но тогда и дамы вымрут. Останутся только зверу­шки, которые подолгу не обижаются друг на друга, они подлизываются и лижут друг друга.

И чтобы в двадцатом веке понять, что земля круглая, должен быть бесплатный транспорт и телефон. Потому что, например, завтра уже сегодня вечером обязательно нужно в Париж. Зачем? А чтобы посмотреть, есть ли там сегодня луна. Или тогда никого уже не надо учить состоянию. В этой школе по обучению состояний уже можно вести курс. Вот мячик подпрыгну, на солнце, а вот от него тень, ты запомнишь, как прыгала эта тень. А вот занавеска закрывает окно. Но в ткани есть такая дырочка, которую нарочно расковыряли для состояния, и вот в эту дырочку видна луна, ты это запомнишь?

Киса пришла на кухню к Александру Сергеевичу и публично при всех поцеловала его в губы. Это был такой длинный поцелуй взасос. А, собственно, и не было никого на кухне кроме них, даже слесаря не было. Никого... и на одном языке можно послать... а на другом пойти. И живому таракану в Москве Александр Сергеевич сказал — пошел на хрен. И таракан уполз, его не надо давить, он понимает по-русски.

И Александр Сергеевич подумал, что может она и не виновата, Киса, просто она гедонистка, и она питается не только мужчиной, но и самой жизнью. Она ее пьет, ест, смотрит, поглощает, и он каждую секунду живет, и в каждый миг она требует от момента жизни наслаждения. Этот миг должен наслаждать ее или тенью от дождя, или варварским запахом сырости. В общем, этот миг должен быть ее. Если же ей не дают наслаждаться, то она грустная, и реснички загибаются в обратную сторону. И все плохо. И тогда остается только удавиться. Этим гедонисткам надо выпить сразу все вино, и смешанное с водой и не смешанное, и смешанное с людьми в ресторане и не смешанное ни с одним персонажем, например, в какой-нибудь келье. А потом выпить три чашки крепчайшего чая, чтобы потом сердце болело, а потом – теннис при сорока градусах под прямым солнцем, чтобы была видна такая четкая тень от мячика. А потом сразу мороженое, а потом ангина и две недели температура сорок, и уже никакого тенниса и никакого мячика, а только такое нежное нытье в постели. А потом баня, чтобы два часа париться, чтобы вместе с потом вышли из тебя все козлы и зло, остался только сын божий у самого сердца, а утром печень болит. И ее нельзя вырезать, нельзя съесть. Она печень – для печени.