Спешите, скифы, увидеть царя! Спешите пройти с ним последнее кочевание. Идите те, у кого не счесть лошадей, и те, кто владеет одной кибиткой. Сюда! На зов бубенцов, на клекот оберегов! За Савлием! Оу-о!
Влажная степь гудела от криков и конского топота. Прятались голенастые ибисы, кидались в лощины зайцы, замирали в норках сурки. И только жаворонки, повиснув в недосягаемой голубизне, продолжали петь весенние песни.
Глава II
НОЧЬ АКИНАКА
С заходом солнца все стихло. Луна, приподняв над краем земли свой круглый багряный щит, увидела степь, погруженную в сон.
Спали люди, провожавшие царскую повозку, — кто на войлоке спал, кто на траве.
Спали стреноженные кони. Их гривистые головы были опущены до самых копыт. В ворохе мягких бараньих шкур лежала женщина в платье, как звездное небо. За ее широкой спиной, прижав колени к самому подбородку, посапывала девочка с копной светлых волос. Лохматый пес свернулся в клубок у заднего колеса и во сне тихо повизгивал.
Луне никто не мешал.
Сторожившие кибитку воины сидели недвижно, как высеченные из камня фигуры, предназначенные оберегать курган.
Обрадованная тишиной, луна заскользила по темному небу. В пути она уменьшалась и меняла свой цвет. Из багровой, как раскаленный в горне металл, сделалась цвета золота, сплавленного с серебром, и, став такой, послала на землю поток сияющих голубых лучей.
Стойбища и кочевья, близкие и далекие, занявшие степь до самых пределов, спали, укрытые голубым светом, словно прозрачным войлоком из тончайшей шерсти козлят.
Только в одной кибитке, одиноко стоявшей поодаль от тесно сбившегося стойбища, не было сна. В ночь полной луны здесь никогда не ложились. Миррина, рабыня, купленная за пять бронзовых браслетов, и Арзак, приемыш Старика, прислонив распрямленные спины к высоким колесам, не отрывали глаз от залитой лунным светом раскачивавшейся фигуры, удаленной от них на расстояние в пол перелета камня. Ближе Старик не подпускал. Тайна нетупевших акинаков принадлежала двоим: ему и луне. Недаром акинак ковался в ту ночь, когда вся сила луны при ней. Избыток она отдавала взамен на тайное слово. Старик это слово знал. Он был ведун.
Тех, кто ведает тайны металла, земли и неба, люди боятся. В кочевьях даже имя ведуна не смели произносить и называли его Царант — «Старый», «Старик».
— Ведун. Сто лет живет. Деды не помнят, когда он родился.
— Его стрелы заговоренные. Его копья пробивают медную доску толщиной в три пальца.
— В ночь полной луны в него вселяется дух. Сама луна бросает на наковальню нетупеющий акинак.
— Он оборотень, он способен обернуться с волка с зубами острее его клинков.
Это и многое другое говорили люди о Старике. Но шли к нему из далеких и ближних кочевий. Во всей степи не было мастера лучшего, чем Старик.
— Смотри, — прошептал Арзак, — сила луны льется на наковальню. Искры так и прыгают, так и несутся.
— Он, как бог кузнечного ремесла Гефест, кующий богам оружие, отозвалась Миррина на языке эллинов [греки называли себя эллинами, свою страну Элладой].
Стоило им остаться без Старика, как Миррина начинала говорить по-гречески. При Старике она говорила по-скифски и с малышкой Одатис по-скифски, а с Арзаком — на родном языке. Так повелось с самого начала.
Старика Миррина не боялась, не верила, что он превращается в волка. Миррина вообще не была похожа на других рабынь. Тихие, покорные, они жались к кибиткам, словно хотели стать тенью колес. Миррина держалась горделивей жены самого богатого человека в кочевье, не снижала голос, не втягивала голову в плечи и, прикрывая шрам на щеке длинной спущенной прядью, остальные волосы забирала наверх, как носили в ее стороне. От высокой прически стан казался еще прямее, поступь еще уверенней.
«Я не рабыня», — повторяла Миррина при каждом удобном случае. — Я эллинка, попавшая к диким варварам в плен»
Арзаку было четыре года, когда Старик привел Миррину в кибитку и положил ей на руки слабо пищавшую Одатис. Как они сами с Одатис очутились у Стакира, Арзак не помнил. Он очень боялся, что сестренка умрет. Она была так мала, что еще не умела есть. Но Миррина опустила в горшок клок чисто вымытой шерсти, Одатис схватила его губами и принялась сосать.
С той поры зимнее солнце десять раз сменилось весенним. Для Арзака Миррина стала старшей сестрой. Одатис называла Миррину «мата» — мама, и Миррина любила ее словно родную дочь.
Сейчас малышки не было с ними, ее увезли в царский стан. День или, может быть, два надо ждать ее возвращения.