— Готов ли ты на свой великий подвиг?
— Учитель, я готов умереть за великую Русь.
— А убить? На это ты готов?
Здесь нет места для колебаний:
— Да, учитель, я готов и отдать жизнь, и отнять ее ради России.
Вот он перст судьбы, шанс искупить свой грех. Кровь черной мрази — это и отмщение и восстановление справедливости. Высшая справедливость — чувствовать себя истинно русским, с чистой русской кровью.
— Я верю в вас, я верю в то, что вы лучшие из лучших и, что ради России вы готовы на все, потому что Россия — наша святыня: единственная, неделимая и вечная! Он произносит слова, которые чувствуется, давно обдумывал, не раз повторял про себя, желая уверовать в них до конца. Его одухотворенный взгляд пронизывает всех и каждого. В комнате такая звенящая тишина, что я слышу биение своего сердца.
— Учитель, вы нам только скажите — мы все сделаем, — это Вадим не выдержал.
— Никто не хочет подсократить число азиатов в гадюшнике, о котором говорил Данила? — я обвожу собравшихся холодным взглядом. — А то мы только наблюдаем? — я глотнул слюну, холодный озноб растекается по всему телу.
— Я готов! — откликается неожиданно быстро Данила. — Там самая шустрая девчонка, ей шесть лет, вот ее и можно того… убрать.
— А пацанов там нет? — слышен чей-то осторожный голос.
— Ох, эти чистоплюи, все бы им тщательно взвесить, как бы чего не вышло, — бросает Учитель.
— Не-а, она потому и рожает, что муж сына хочет, это мне мама сказала.
Вот-вот — похоже на азиатов. Наша Гуля с помощью таких жалобных разговоров и втерлась в доверие к маме. Видно, у них тактика такая…
Учитель сидит, что-то обдумывая, взвешивая, чуть прикрыв веки. Потом, встрепенувшись, подводит итог:
— Ну, девчонку тоже можно убрать, хотя бы потому, что через несколько лет, и она примется рожать. С этим тоже нужно бороться. Ладно, на сегодня все, а в пятницу соберемся, чтобы обмозговать план. Вопросы есть? — мы молчим, уже на выходе проносится вдруг мысль: «А может, все-таки лучше пустить кровь какому-нибудь косоглазому пацану?». Пронеслась и сгинула во мне.
…Завтра наступит самый важный день в моей жизни: день решимости, день мести и справедливости. Завтра мы впишем свои имена в историю. Это будет завтра. Мама сидит перед теликом, смотрит в никуда. У нее чутье, инстинкт ей что-то подсказывает — это видно по тому, как она передвигается, то и дело впиваясь изучающим взглядом в меня.
— Артем, нам с тобой надо серьезно поговорить… Если «Артем» значит действительно что-то серьезное. Но мне сейчас не до объяснений, мне нужно сосредоточиться на испытании, собраться внутренне.
— Мам, только не сегодня
— Нет, Артем, это очень серьезно и важно. Такой разговор нельзя откладывать в долгий ящик. Я давно собиралась поговорить о личности твоего Михаила. Вы его, кажется, называете Учителем?
— Мам, а что тут обсуждать-то? Ясно, что он тебе не нравится. Но общаться только с теми, кто тебе по душе — значит не иметь собственного мнения. Ты сама убеждала меня, что надо быть самостоятельным — и в суждениях, и в жизни. А теперь недовольна.
— В данном случае я о другом. Скажи, пожалуйста, Михаил служил в Чечне?
— Да, служил, этим можно только гордиться. Что в этом плохого? Или он должен бы закосить от армии и дома отсиживаться как некоторые?
— Нет, то, что он служил это хорошо. Вопрос заключается в том, как он это делал, — мамины пальцы нервно вертят карандаш и едва заметно подрагивают.
— Честно — служил. Как положено, отдавал долг Родине. Я готов руки отдать на отсечении, что по-другому и быть не могло.
— Может и так. Но все ли ты о нем знаешь? Война ведь меняет людей. Иной поступок в глазах одних геройство, а присмотришься — волосы дыбом встают.
Ее мучит одышка! Не может собраться с мыслями. Но пока не поделится со мной, как она говорит «о передуманном», не разложит все по полочкам — не успокоится — характер.
— Так вот, Артем, я на работе решила похвастаться своим сыном, без пяти минут взрослым человеком. Разложила перед сотрудницами твои фотографии: Артем в школе, Артем на речке, Артем в клубе. На одной из них мелькнул твой Михаил. И тут одна из девочек так и ахнула, завидев его.
Она вновь делает передышку. Разговор ей дается нелегко, и тем не менее, я не собираюсь спешить к ней на помощь. Пусть выскажет все, что у нее накопилось, интересно, что такого любопытного сообщила ее подружка?
— Дело в том, что она живет по соседству с Михаилом и знает его с детства. Так вот, с детства он был какой-то неуемный, даже жестокий. Когда мобилизовали его — весь двор спокойно вздохнул. Ну, а потом его мать стала ездить к нему, только не в армию, не в Чечню, а в тюрьму. А посадили его за какую-то совершенно дикую историю, он спьяну своего же солдата застрелил и малыша-чеченца. Ты представляешь?
— Все было не так, он мне рассказывал об этой истории. Это чеченский малыш, как ты говоришь, убил его солдата, между прочим. Такие они, безобидные и несчастные — дети гор. Они, между прочим, с пяти лет уже не дети, а бойцы. Этот недобитый волчонок вступил в бой и проиграл. Давай не будем к этому возвращаться. И еще. Учитель никогда не сидел в тюрьме. Это вранье. Самое лучшее — не верить сплетням.
— В данном случае я не могу поверить тому, что слышу. Такое ощущение, что это не ты, кто-то другой, чужой засел в тебе и вещает. Ты готов оправдать убийство ребенка? Есть ли на свете нечто, что может оправдать детоубийцу? Ты хоть понимаешь, что он пошел под военный трибунал! Вся страна следила за этим процессом. Весь Запад… И ты после всего этого называешь его Учителем?
— Запад — это еще не весь мир. А дети гибнут не только в Чечне. Что-то не слышно, чтобы твои сотрудницы вместе с Западом проливали слезы по тем, кого жгут напалмом и давят танками в других частях мира.
Она внимает мне, разинув рот, отчего ее лицо становится другим, незнакомым и, прости господи, глуповатым. А слезы, скатывающиеся с глаз по щеке, только усиливают эти ощущение.
Нет, ей не понять меня. Она никогда не поймет ни Учителя, ни меня и причина одна — в той капле армянской крови, сделавшей ее чужой. Мне жаль видеть ее страдания и в этом свидетельство моей любви к той, которой суждено было стать моей матерью. Но мы с каждой минутой, с каждой беззвучной слезой, с каждым словом и вздохом отдаляемся друг от друга. И настанет миг, когда я вовсе перестану слышать ее. Может этот миг наступит завтра…
— Привет, Артем, — ее вид так жалок, что я вместо того, чтобы повернуться и уйти, спрашиваю:
— Чего тебе надо?
— Я просто хотела спросить, как твои дела?
— А тебе какое дело до моих дел? Ты, судя по всему, не особо убиваешься по мне.
— Ты это о чем? — она удивленно смотрит на меня: осунувшаяся, бледная, с впавшими глазами, все такими же светлыми, бездонными, как прежде…
— О том козле, который тебя каждый день встречает… Или их у тебя столько, что ты не сразу и сообразишь о ком речь?
— Я просто хотела, чтобы ты меня приревновал. Женская уловка, но тебя, видно, этим не возьмешь, — тихо улыбается она. И в этой жалостливой улыбке скользит надежда. Надежда на что? Опять рассчитывает привязать меня к себе, жалостью хочет взять.
— Опять врешь, хитришь, ловчишь — в этом вся ваша сущность. Я поворачиваюсь, чтобы уйти.
— Артем… — она хватает меня за рукав.
— Да пошла ты… — и я, вырвавшись, ухожу. Нет, убегаю прочь от нее. Теперь уже навсегда
Ишь, чего захотела, чтобы ее ревновал. Надо же… И все же, у нее действительно с этим черномазым ничего нет? Или она опять врет? Какая в сущности разница: пусть себе на здоровье прикидывается — игра окончена. А если и впрямь любит? Что ж, русского не грех любить — счастье. Я подарил ей это счастье, я же отбираю его. Пусть помучается с мое…
В тот же день ровно в четыре мы сошлись во дворе Данилы. Нас пятеро, тех, кого выбрал Учитель. Все должны были явиться обязательно в чем-либо армейском. Вадим с раздражением оглядывает Бориса, припершегося в серой рубахе и джинсах. Борьке и без того все ясно: