Выбрать главу

Так или иначе, он стоит здесь. Он обводит взглядом сцену: остальные три участника квартета приводят в готовность свои инструменты, треугольник Джефа слегка колышемся из стороны в сторону, будто лист, ожидающий порыва ветра; над мундштуком фагота чуть видна усмешка Денниса; Рупрехт очень медленно дышит, глядя куда-то в конец зала, а на коленях у него лежит изувеченная валторна, на которую Джикерс до сих пор не может глядеть без содрогания; вот наконец и отец Лафтон, бедный, ничего не подозревающий отец Лафтон, вот он поднимает дирижерскую палочку… И странное дело — хотя Джикерс прекрасно знает, что Рупрехт заблуждается, что эта затея непременно провалится, тем не менее в это самое мгновение — при ярком свете ламп, в нервозной обстановке, в окружении толпы родителей и священников, собравшихся в субботний вечер в спортзале, — действительность вдруг представляется совершенно ненастоящей, а то, что, напротив, совсем недавно казалось ненастоящим, внезапно как будто становится гораздо ближе…

А музыка, начав литься, звучит просто изумительно. Знакомая мелодия Пахельбеля, затертая до дыр от использования в бесчисленных роликах, рекламирующих по телевизору машины, страхование жизни, дорогое мыло, исполняемая уличными музыкантами в черных галстуках, подстерегающих туристов в разгар лета, чтобы в тысячный раз изобразить для них “очарование Старого Света” — вкупе с надменными официантами, несущими на подносах крошечные кубики сыра, — сегодня эта мелодия вдруг слышится публике совершенно по-новому, даже обретает какую-то почти болезненную хрупкость. Отчего в ней слышится такая мольба, такая сладость, такая неожиданно обезоруживающая (для публики постарше — той, что пришла сюда, ожидая провести время, приятно скучая, и вдруг обнаруживает у себя комок в горле) личная причастность? Это как-то связано с трубой, на которой играет тот толстый мальчик в серебристом костюме, наверное, какой-то новомодный инструмент, вид у него такой, будто по нему грузовик проехал, зато звуки издает просто неслыханные — хрипловатые, тоскливые, от которых сразу хочется…

А потом начинает звучать голос, и буквально видно, как по разряженной толпе пробегает дрожь. Поскольку на сцене нет певицы, а в Каноне Пахельбеля нет партии вокала, слушателей можно простить, если они принимают это за голос призрака — некоего духа, обитающего здесь, в зале, которого пробудила к жизни красота этой музыки и который, не в силах сопротивляться ей, решил присоединиться к концерту, тем более что этот голос — голос девушки — обладает странной потусторонней притягательностью, какой-то жутковатой гулкой призрачностью, оголенностью до самых костей… Но потом зрители, один за другим, замечают под стойкой микрофона, там, справа… ах, вот оно что — обыкновенный мобильный телефон. Но кто же она? И что она такое поет?

Пенится кровь от тебя как пепси И я вся трясусь как в эпилепсии Ты все лето мою руку не отпускал Но лето прошло ты куда-то пропал

Ну и ну — это же Бетани! Пробегает новая волна возбуждения — это более юные зрители тянут шеи, чтобы нашептать на ухо своим родителям, тетушкам, дядюшкам, что это “Три желания”, песня, которую она написала вскоре после того, как рассталась с Ником из “Четырех четвертей”, когда еще появлялись эти фотографии, где она у своей матери дома, в неряшливой одежде, и смотрелась настоящей толстухой: кое-кто поговаривал, что все эти сплетни просто часть очередной рекламной шумихи, — но разве в это можно поверить, если прислушаться к словам?

Автобус ушел я плетусь пешком Уроки не сделаны и стричься влом В кроссовке дыра и на стуле пятно И земля не вертится и на душе темно

Эти слова поющая девушка наполняет такой тоской, таким одиночеством, которое потрескивание телефона лишь усиливает, что даже те родители, которые относятся к Бетани с подозрением или неодобрением (зачастую, в случае некоторых папаш, с элементами постыдного влечения), захвачены этими чувствами — чувствами, которые, оторвавшись от своей аранжировки в стиле ритм-энд-блюз и наложившись на эту меланхолическую, идущую по спирали музыку трехсотлетней давности, оказываются почему-то одновременно душераздирающими и странным образом утешительными, потому что такая печаль — это печаль, понятная всем, печаль, которая связывает всех и поэтому кажется родной.