За время этих поездок я успел изучить вокзал вдоль и поперек, знал все его входы и выходы, малейшие закутки и закоулки; я научился не реагировать на то, что сначала вызывало какую-то реакцию. Отныне меня почти ничто не удивляло. Я не удивлялся, что с шести часов утра вокзальные закусочные разворачивали бойкую торговлю пенистым пивом и истекающими жиром свиными сосисками, запах которых пропитывал все переходы и платформы; я уже не удивлялся, что в вокзальном туалете в любое время дня и ночи всегда находился как минимум один мастурбирующий мужчина; я уже не удивлялся ни выбитым стеклам в огромном вокзальном куполе, загаженном голубями, ни огромному готическому собору, к которому подло прилепился вокзал, ни немецким бродягам с немецкими собаками, ни словацким панкам со словацкими крысами, ни румынским гадалкам с румынскими воронами. Я не удивлялся русским аккордеонистам, наигрывавшим в подземных переходах немецкие фуги.
Я приезжал около шести часов утра и знал, что городские кофейни открываются не раньше восьми, а магазины — не раньше девяти. Я знал, что многие из них будут закрыты весь день, так как это был выходной, знал, что мне предстоит гулять минимум часа три вокруг вокзала; я уже научился ждать, не думая и не чувствуя, без скуки и без тоски, без нетерпения и без раздражения. Я приезжал, выходил на платформу и выкуривал первую сигарету. Затем спускался в подземный переход, проходил мимо закусочных с пивом и сосисками, выходил на площадь перед закрытым еще собором и в очередной раз поражался его гигантским размерам, какой-то несовременной и, как говорят, «нездешней» красоте. Затем гулял вокруг собора, садился на скамейки, курил сигареты, пробовал читать, возвращался на вокзал, пробовал читать, заходил в закусочные, где пил черный кофе, опять выходил, чтобы выкурить сигарету, пробовал читать, опять возвращался на вокзал, спускался в туалет, где встречал очередного мастурбирующего мужчину, выходил на площадь и т. д. Затем наступало назначенное мне время. Я уже не слонялся бесцельно, а ждал целенаправленно. Смотрел на белую густую пену, венчавшую огромные стеклянные кружки с пивом, смотрел на шипящие пузыри жира, лопающиеся на коже толстых сосисок, смотрел на пассажиропоток — и ждал. Проходил еще как минимум час, после чего начиналось запланированное мероприятие, которое длилось часов до семи-восьми. После мероприятия я вновь принимался слоняться без цели и скуки в ожидании отправления ночного поезда на Париж: гулял по вокзалу, вокруг вокзала, перед собором, вокруг собора, курил, заходил в закусочные, спускался в туалет, выходил на площадь и наконец усаживался в вагон поданного к платформе поезда. Я чувствовал усталость, а вместе с ней — несмотря на удовлетворение от завершенного дела — испытывал некоторые душевные терзания, которые не имеют никакого отношения к этому рассказу, а посему должны быть опущены.
Итак, первый раз оно проявило себя в поезде. Я, как всегда, возвращался ночным поездом из Кельна в Париж. Я ехал в купе один. Я, как всегда, был утомлен и расстроен. Дело было осенью: уже стемнело, шел моросящий дождь, за окном мелькали какие-то расплывающиеся огни, пролетали мрачные тени; я уже не мог читать, я тупо смотрел в окно и медленно погружался в дремоту, из которой меня время от времени выводило громыхание «гуляющей» туда-сюда двери (в этих сидячих вагонах двери в купе никогда не закрывались). После проверки билетов на немецкой территории я лег и заснул, зная, что билеты проверят часа через три-четыре на бельгийской территории и еще раз — уже под утро — на французской. Вагонных проводников в этих поездах не было; контролеры каждой проезжаемой страны проходили весь состав и проверяли билеты у всех пассажиров; эти проверки разбивали ночь на три приблизительно равных отрезка.
После третьей проверки я опять заснул и через некоторое время вдруг проснулся от ощущения какой-то необходимости, сопряженной с необратимостью. Что-то уже произошло, причем не обязательно недавно, и уже никак не могло обратиться вспять. Я посмотрел в окно. Поезд стоял на маленькой, должно быть, уже французской станции. Хмуро брезжило французское утро, где-то вблизи разговаривали французские пассажиры, где-то вдали лаяли французские собаки и каркали французские вороны. Все было серым, мутным, тягучим, каким-то скорбным и, повторюсь, необратимым. Пронзительно просвистел свисток, поезд болезненно, чуть ли не судорожно дернулся и тронулся всем многовагонным составом, оставляя серые перроны с серыми семафорами; в этот момент я вскочил, встал ногами (даже не сняв ботинок) на мягкое сиденье, дотянулся до стоп-крана, расположенного над дверью, и рванул красную ручку вниз.