В тот самый момент, когда мы решаем, что должны что-то предпринять, женщина ставит бокал на столик для инструментов, едва заметно улыбается и жестом приглашает подойти к ней. Мы, помня о том, что мы — гордые человеки, а не раки, идем вперед, хотя нашу походку нельзя назвать ни решительной, ни уверенной. Мы медленно идем к женщине и на ходу понимаем, что она очень красива. Мы успеваем заметить и то, что женщина стоит босая, а оранжевый резиновый фартук надет прямо на голое тело.
У нее прекрасная фигура, правильные черты лица, гладкая бархатная кожа, длинные огненно-рыжие волосы и изумрудно-зеленые глаза. Мы засматриваемся на женщину, забываемся и задумываемся о вещах сугубо личных и совсем не приличествующих в подобной ситуации. Женщина смеется, как бы угадывая наши неприличные мысли, и приглашает нас раздеться и лечь на операционный стол. Мы пытаемся рассмеяться, хотя нам, гордым человекам, совсем не до смеха. Мы медленно снимаем наш заблеванный костюм, рубашку, трусы и ложимся на холодный металлический стол.
Женщина пристегивает наши руки и ноги к столу с помощью специальных кожаных ремней, а мы, пользуясь случаем, заглядываем в разрез ее фартука. Ощущение того, что даже в подобной ситуации ничто человеческое — в нашем случае мужское — нам не чуждо, переполняет нас гордостью, и мы, лежа на операционном столе, еще раз повторяем себе, что мы — человеки, и это звучит гордо. Свою искреннюю, наивную и непосредственную гордость, выразившуюся однозначно, мы не скрываем и, в общем-то, даже при всем желании не смогли бы скрыть, учитывая обстоятельства. Гордимся однозначно и открыто мы недолго, поскольку женщина резко наклоняется к нам: резиновый фартук отгибается, а шелковистые волосы касаются нашего лица. Женщина улыбается, звонко целует нас прямо в губы и заносит над нашим обнаженным телом руку со шприцем. Присутствующие мужчины — которые до этого стояли не двигаясь, не шевелясь и чуть ли не дыша, — словно оживают, подаются вперед, жадно следят за опускающейся рукой женщины и одновременно шумно вдыхают «и-и-и…».
Мы не успеваем понять, что происходит, как игла уже протыкает нашу эпидерму в области солнечного сплетения, проникает в мягкие ткани, а жидкость из шприца медленно перетекает в нашу плоть. Нам больно, мы кричим. Мы забываем и о фартуке на голое тело, и об огненно-рыжих волосах, и об изумрудно-зеленых глазах. Мы уже не вспоминаем о каменной крепости вопроса «куда» и о нашей безответной человеческой слабости. Теряя сознание, мы погружаемся в недоумение: сначала «сум», а уж потом как-нибудь «когито», причем «эрго» можно и заменить…
Под воздействием жидкости из шприца мы ощущаем уже не боль, а некую легкость и воздушность: мы парим, а вместе с нами в воздухе парят хронологически связанные образы нас самих, начиная с самого раннего детства и заканчивая тем самым моментом, когда нас угораздило задуматься над курьезным и каверзным вопросом «куда». Мы словно качаемся в пьяной дреме на невидимой водно-воздушной глади, а кто-то перед нами прокручивает киноленту с нашей, отснятой непонятно кем, жизнью.
Мы принимаемся описывать и комментировать вслух эти живые картинки, а женщина внизу внимательно слушает и записывает наши описания и комментарии в блокнот с черным кожаным переплетом и тиснеными золотыми инициалами «К. В.». В наших комментариях к просматриваемому документальному кино мы стараемся быть объективными и не щадить себя. Мы выставляем себя в самом невыгодном свете. Во всем мы виним не неизвестных нам режиссера или оператора, а актеров, то есть самих себя. Мы никогда не умели ни собой руководить, ни себя играть. Мы неумело выкладываем всю подноготную, мы громко и четко выговариваем самое сокровенное, постыдное и омерзительное. Нам стыдно перед собравшимися в зале мужчинами и женщиной в фартуке и за свое ущербное изложение, и за свою излагаемую ущербность. Однако в ходе просмотра и обсуждения кинофильма мы становимся самоувереннее, мы находим удачные слова и выражения, мы даже позволяем себе некую игривость и самолюбование. Мы даже начинаем себя похваливать как актера за умелое аудио- и видеопредставление своих гнусностей.
Мы так увлекаемся этим само-любо-бичеванием, что начинаем упиваться своей собственной мразью и мутью в своем собственном — до чего же красноречивом — изложении и упиваемся до тех пор, пока не становимся самим себе противными (хаять, как и хвалить, нужно в меру). Нам становится так противно, что нас опять начинает мутить; мы даже чувствуем привкус едкой жидкости из шприца вперемешку с теплым и сладким так называемым игристым якобы шампанским вином. В какой-то момент мы не удерживаемся на очередной водно-воздушной волне и падаем куда-то вниз. Во время падения внутри нас что-то начинает бурлить, а затем извергаться наружу. На лету нас самозабвенно тошнит. Мы извергаем мощные струи теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского вина с привкусом едкой жидкости из шприца и цветными вкраплениями: красными, желтыми, зелеными. Это опять салат оливье. Когда же он закончится?