– Почему? – Дима осторожно заглядывает мне в глаза.– Офис такой тесный, столько людей, все на виду.
– И среди них – тот, кто это сделал.
– Ты думаешь, он из наших? – Дима хмурится, накалывает на вилку кусок мяса и начинает жевать.
– Конечно: охранник на входе, домофон внизу, домофон на этаже.– Я загибаю пальцы.– Сотрудников мало, коридоры узкие, каждый чужак как на ладони. Что еще думать?
– А вечный бардак? Охранник спит, брусочек под дверь, чтобы не искать ключей.– Указательный Димин палец ложится на загнутый большой. Больше перечислять нечего, но пунктов и так довольно.– Так что не бойся, это не наши.
Но я упряма:
– Могут быть не наши, а могут быть и наши. Как знать?
– Не наши.
– Почему?
– Потому.
– Ты точно знаешь?
– Точно.
– Расскажи.
– Незачем. Тебе знать – незачем.
– Врешь ты, вот что.
– Вру.– Дима покорно соглашается и смотрит на меня, смеясь глазами.
– А зачем? – говорю я, играя звуками слов, словно шаловливый ребенок.
– Ты мне нравишься...– Он виновато пожимает плечами.
Хищная камера на тонких ногах бегает за мной по узким коридорам, раскрывает объектив, выплевывает стекла, которые мешают ей меня съесть. Стекла сыплются на пол и хрустят под тонкими ногами штатива. Кто отпустил ее одну гулять по коридорам? Кричу во сне, приходит мама.
– Ты что?
– Ма-ам,– виновато шепчу я, прижимая лицо к ее груди. Ночнушка тонко пахнет стиральным порошком, руки – кремом, запах которого я помню еще с детства.– Я тебе не говорила...
Мама охает, прижимает ко рту руку:
– Бедная моя, что же ты не сказала? Как же ты?
– Я боялась, что ты не пустишь меня на работу.
Она долго гладит мою голову, лежащую у нее на коленях, молчит.
– Обещай, что не будешь там задерживаться,– говорит она.– Хочешь, я лягу здесь, с тобой?
– Хочу, мам.
Глаза закрываются, темнота уносит меня, но там, в темноте, витают тонкие мамины запахи.
– Мам,– шепчу я, ненадолго выныривая,– а у меня сегодня было свидание. Мы вместе работаем. Он присмотрит...
– Ты спи,– говорит мама, и я засыпаю.
Старые казармы хорошо смотрятся в кино: Фандорин взбегает по мощным широким лестницам, придерживаясь рукой за ажурные кованые перила, прыгает по изящным изломам крыш и, перегибаясь, смотрит вниз на заснеженный двор.
А мне здесь очень плохо. Я вдыхаю запах канализации, мерзну в темных коридорах, боюсь прислониться к липкой стене.
Мне показывают комнаты: маленькие, перегороженные шкафами. Входя, я упираюсь взглядом в их фанерные спины. Обои выцвели, вещи валяются как попало, следы потеков украшают стены и потолок желто-зелеными заплесневелыми кляксами, отслаивается и падает кусками штукатурка. Говорят, большой пласт, рухнув, едва не убил ребенка. Идем в комнату, где это случилось: дыра в потолке зияет ромбами гнилой обрешетки.
Кухня заброшена: загаженные плиты, окно, разбитое и заложенное фанерой, свернутые краны и ручки.
– Где вы готовите? – спрашиваю я.
За моей спиной волнуется толпа обреченных здесь жить.
– Плитки в комнатах, чайники электрические...– раздаются сразу несколько голосов.
Санузел – шок. Три из четырех унитазов не работают. В одном стоит по ободок мутная жижа.
– Отойдите, сейчас включу душ,– предупреждает женщина. Мы с Димой стоим в дверях, он прицеливается камерой. Душ клокочет, выплевывает воду. Что-то шуршит в трубе под потолком, и вода начинает просачиваться сквозь десятки крохотных дырочек, заливая все пространство душевой.
– Все так? – спрашиваю я.
– Нет, только этот,– отвечают женщины.– Остальные – ничего.
Душ выключен, но все еще капает дождь-из-трубы. Желтая краска стен разрисована черным грибком и рыжими полосами ржавчины, украшена горельефами вздувшихся и лопнувших пузырей краски.
Хочется свежего воздуха. Говорят, на построенные фабрикантом казармы жаловались еще рабочие, жившие в них сто лет назад. Выйдя из подъезда, мы стараемся встать подальше от стен, из которых время от времени вываливаются кирпичи. Дожидаясь нас, водитель, молоденький Сережка, дремлет в старом сером «фольксвагене», сдвинув шапку на глаза. Радио в салоне орет, включенное на полную громкость.
Дима тянет меня за угол: хочет снять самую страшную, щербатую стену. Я иду, и он ставит меня подальше от развалин, возле торчащего из-под снега засохшего куста репейника.
Стена глухая, нас не видят жители, не видит водитель, и Дима долго-долго меня целует. Мы целуемся весь этот день, с самого утра, и в офисе о нас уже знают.
Знает и Данка: плетет нити, играет нашими судьбами, но я не верю ей, как не верю в умерших богов: пусть себе играет, то позволяя нам быть вместе, то разлучая нас по собственной прихоти. Несколько движений, чернила пачкают бумагу, и вот напротив времени съемки – мое имя рядом с его, или чужое – рядом с моим, и мы уезжаем в разные стороны. Ее власть призрачна, но я никогда не скажу ей об этом.