Выбрать главу

Опять выдался великолепный денек, и он в самом деле не хотел бы оказаться в ином месте.

Он был убежден, что его чувства в отношении великолепного летнего дня в общем и целом разделяют и люди, небрежно прогуливающиеся по Хауптштрассе, то и дело останавливаясь, чтобы взглянуть на витрину, осматривая выставленные там вещи или подчас вглядываясь внутрь магазина в надежде разглядеть привычное лицо, несомненно немецкое, дюреровское лицо знакомого или друга.

И чего же ты в действительности хочешь? как-то раз спросила его Паула.

Перераспределения богатства, мгновенно ответил он.

Нет. Чего ты хочешь на самом деле?

Успеха, осторожно сказал он.

Нет. Не успеха. Чего ты хочешь на самом деле?

А почему не успеха?

Ты не обращал внимания, что ты чудовищно изворотлив?

Нет.

Если бы я только знала, чего ты хочешь на самом деле, я могла бы тебе доверять, со всей искренностью сказала она.

Ты можешь мне доверять.

Нет.

8

К этому времени ему нравилось думать, что большинство людей в Вюртенбурге выбросило его из головы. Его довольно-таки неуклюжее, как повсеместно раструбили пресса, телевидение и радио, выступление в суде оказалось, по счастью, вытеснено более свежими событиями. Землетрясение в Чили, голод в Эфиопии, государственный переворот в Танзании, широкое применение пыток в Латинской Америке и Греции. Время от времени один из друзей Паулы, такой же активист, отбывающий ныне от десяти до двадцати — или от пятнадцати до тридцати? — лет по подозрению в длинном списке преступлений, включающем в себя поджог, угрозы, похищение, вооруженное ограбление, убийство первой и второй степени, объявлял голодовку, что вызывало в газетах определенный отклик. Но местопребыванием его, Ульриха, никто на самом деле не интересовался. Никому, возможно, не было дела до того, что он собирался написать теперь. Он бы ничуть не удивился, узнав, что ряд знакомых с его творчеством людей ожидает найти в следующей книге своего рода объяснение его очевидно — для них — аномального поведения… объяснение, для него самого совершенно излишнее. Он даже уверился, что многие из его старых друзей убеждены, что он лгал полиции и суду, чтобы выбраться вместе с Паулой из той передряги, в которую, как оказалось, они попали. Но он не лгал. Чтобы спасти свою и Паулы шкуру, он просто рассказал правду. Не было нужды что-либо выдумывать. Не нужно было даже беспокоиться, что его поймают на противоречии. И все равно это привело к тому же самому. То, что он вынужден был рассказать, позволило министерству юстиции выдвинуть безукоризненное обвинение против восьмерых людей, которые часто ели за его столом и по причинам, которые он до сих пор, учитывая полное отсутствие энтузиазма со своей стороны, так и не мог объяснить, доверяли ему свои цели и планы. Возможно, они рассудили, что Ульрих фон Харгенау-старший, как-никак, умер — по меньшей мере, так кажется, — не выдав имен своих соучастников. Так почему же не предположить, что Ульрих Харгенау-младший последует его примеру? Конечно, полиция с самого начала знала, что Паула — один из главнейших стратегов, организатор, мозг, стоящий позади многих «военных игр» группы Einzieh, точно так же, как и она сама должна была знать, что он, а скорее благословенное имя Харгенау, вытащит ее из переделки. Так оно и случилось. Конечно, потребовалось кое-что предпринять. Ряд спешных телефонных звонков, несколько совещаний, немного слез, немного переговоров, немного обещаний — и министерство юстиции было готово в виде исключения посмотреть сквозь пальцы на их неблаговидные поступки. Их юношеские неблаговидные поступки. На следующий день после суда газеты цитировали, как Паула многозначительно заявила, что ее и всю группу предали. Нет, сказала она. Имена она предпочитает не называть. Ну, с известным самодовольством сказала она, когда они на миг встретились у себя дома, ведь это дело не скажется на продаже твоих книг, не так ли?

Возможно, так оно и было. В Вюртенбурге его книги можно было найти теперь чуть ли не в каждом доме — рядом с непрочитанными томами Брумхольда и непрочитанными же книгами Ахселя Вейнрадта и Клауса Карша, единственных сколько-нибудь известных современных авторов, живущих в Вюртенбурге. У него были все основания полагать, что никому нет дела до его возвращения, никого не волнует, в Базеле в настоящее время Паула или в Берне, Цюрихе или Женеве. Что же касается Мари-Жан Филебра, она для них еще не существовала… по крайней мере до тех пор, пока в книжных магазинах не появится его следующая книга, и в результате любой сможет просмаковать его парижскую любовную связь… по-своему никуда не годную связь, которая в конечном счете служила скорее литературным, а не эротическим целям… связь, которая к тому же продемонстрировала ему его собственную моральную трусость, его непостоянство, нерешительность, ненадежность, его неискренность и коварство… на самом деле — все, в чем обвинила его Паула, укладывая перед отъездом свои вещи.

Почему же ты ждала все это время и не уходила? — поинтересовался он.

9

Над чем вы сейчас работаете, спросил его издатель, когда они встретились вскоре после возвращения Ульриха из Парижа. Нечто весьма увлекательное, сказал он. Парижская любовная история. Издатель, похоже, почувствовал облегчение. Так много было понаписано о вашей былой политической деятельности, тактично прокомментировал он. Мне все же казалось, что вы захотите дополнить… свои воспоминания.

Не собирался ли он сказать свою версию?

Я все еще получаю немало проникнутых ненавистью писем, сказал Ульрих после очередной томительной паузы в их разговоре.

Вы обязательно должны пообедать с нами в ближайшее время, вежливо сказал издатель.

Его издатель когда-то хорошо знал отца Ульриха. Ситуация и в самом деле была невозможная, рассказал он однажды Ульриху. Как у человека чести, человека, который любит Германию, у него не было другого выбора.

На что его брат Хельмут сказал бы: Бред собачий.

10

Думал ли он о своей следующей книге или просто выражал свои глубинные чувства, когда писал у себя в блокноте: Я все еще люблю Паулу и не люблю Мари-Жан Филебра. Как скоро после встречи с Мари-Жан сделал он эту запись? Через месяц? Два? Три?

11

Он рассказал вселившейся в квартиру над ним молодой американке, что по материнской линии приходится отдаленной родней Альбрехту Дюреру. Он сказал это без малейшего желания произвести на нее впечатление. Он бы и не заговорил на эту тему, если бы не наткнулся на нее в университетском книжном магазине, когда она листала книгу о Дюрере. Она встретила его утверждение с подобающим скепсисом, вглядываясь в него, словно пытаясь распознать его намерения. Девичья фамилия моей матери — Дюрер, объяснил он. Ее семья переехала в Вюртенбург в 1803 году. Одно время в нашей семье было шесть рисунков и акварелей Дюрера, но сейчас сохранился всего один. Так как больше сказать ему было нечего, он продолжал говорить о Дюрере. Описал один из рисунков, которыми владела ранее его семья. Это был один из последних рисунков художника, «Двойной кубок». Как указывает название, он представлял собой композицию из двух исключительно богато украшенных кубков, один из которых замер в сложном равновесии вверх дном на другом, в то же время обнаруживая при более внимательном рассмотрении абсолютно другую картину откровенно сексуального содержания.

Вам же это нравится? с вызовом, спросила она.

Что? Сексуальное содержание?

Нет, двойственность изображения. Видеть что-то, что другие могут и не заметить.

У нее на лице было написано изумление, когда он сказал: Почему вы на меня нападаете?

Позже тем же днем в баре на Клейбер-штрассе она рассказала ему, что находится в Вюртенбурге уже больше шести месяцев. Ей надоело делить жилье с другой студенткой, и поиски квартиры привели ее в дом, где жил он. Попутно она подрабатывала уроками английского для молодых немецких бизнесменов, большинство из которых ожидало, что их фирмы на год-другой пошлют их в Америку.