Выбрать главу

Однажды в разговоре с Максом Ульрих заметил, что, на его взгляд, привратник — заносчивый мудак, который ведет себя так, будто он все еще сержант великого германского вермахта, но Макс, явно почувствовав неловкость, отвечать не стал. Он только промычал что-то в знак согласия, но это нечленораздельное мычание толковать можно было по-разному. После этого Макс старался избегать его, словно опасаясь, что он снова захочет вовлечь его в очередную двусмысленную беседу.

Макс был по меньшей мере на десять лет моложе привратника. Он провел четыре года в русском лагере для военнопленных. Однажды он рассказал Ульриху, что во время заключения вел дневник, но уже много лет в него не заглядывал. На самом деле — избегал в него заглядывать. Дневник был задуман как напоминание, сказал Макс, его детям или детям детей, когда они вырастут. Ульрих выразил интерес и желание посмотреть дневник, но Макс не предложил его показать.

Время от времени, когда Ульриху не спалось, он представлял себе Макса, как тот, где-то в России, сидя у потрескивающих в печурке поленьев, тщательно выводил в своей тетради, что произошло за день. Он чуть ли не видел, как принимают начертания написанные полудетским почерком слова: zwei Kartoffeln, Fieber, eine tote Feldmaus, die ewige Frage…

Поскольку Макс каждый день опустошал мусорные баки, его наметанный глаз мог теперь безошибочно распознать, где чей мусор. Он всегда с легкостью мог отличить мусор Ульриха или американки с пятого этажа. Ульрих однажды услышал, как он смеясь упомянул об этом в разговоре с привратником, и тут же заметил крайнее раздражение, промелькнувшее у того на лице, словно он счел это замечание весьма прискорбным.

Все трое, привратник, Макс и парковый служитель, знали, что отец Ульриха носил монокль, что его звали Ульрих фон Харгенау и он умер, очередной эвфемизм, за отечество, что Ульрих и его брат отбросили частицу фон, жест, который обычно вызывает подозрения и не вполне объяснимый гнев. Как правило, люди не поступаются своим фон. Привратник, Макс и парковый служитель также знали, что Ульрих по уши увяз в левацкой политике и всего девять месяцев назад оказался замешан в надолго затянувшемся судебном процессе, в ходе которого на основании его показаний было выдвинуто не оставляющее никаких лазеек обвинение, позволившее посадить за решетку группу, по общему мнению, неотесанных агитаторов. В некоторых кварталах приписываемое им бескультурье вызывало куда большее возмущение, нежели их левацкая риторика. Конечно, привратник, Макс и парковый служитель знали и о том, что Ульрих что-то там пописывает. Больше всего сведений об Ульрихе было у привратника, поскольку жильцы отдавали ему старые журналы. Ульрих видел, как он читает «Шпигель», еженедельный журнал, который во время процесса отзывался об Ульрихе и Пауле в самых нелестных выражениях, уделив заметную часть своей статьи сравнению его трусливых поступков с самоотверженным поведением его отца в 1944 году.

Ульрих был уверен: привратник знал, что они с Дафной рано или поздно сойдутся, либо у него на квартире, либо у нее. Этим, должно быть, и объяснялись насмешливые взгляды, которые он ловил на себе всякий раз, когда они приходили или уходили вместе. Да и в привратничьих «доброе утро» и «добрый вечер» крылся, казалось, намек, который Ульрих находил неприятным. В результате он перестал, дожидаясь лифта, обсуждать с ним погоду. Они вели необъявленную войну. Чистое ребячество, сказал Ульрих Дафне, но я начал ненавидеть этого человека. Где он был во время войны? Однажды привратник обмолвился о России. Где именно в России? Везде, ответил привратник. Мы показали этим свиньям, как сражаться. Какое смехотворно нелепое утверждение. Вы имеете в виду, что они нам показали. Нет, упрямо затряс головой привратник. Мы показали им, как сражаться. Не входил ли он некогда, гадал Ульрих, в какую-нибудь расстрельную команду?

17

Дафна въехала в этот дом менее трех месяцев тому назад. Она нашла себе квартиру, так же как в свое время и он, изучая отведенные недвижимости страницы «Вюртенбургер Цайтунг». Она бегло говорила по-немецки и без труда воспринимала лекции в Вюртенбургском университете, университете, между прочим, чья репутация в области древней и средневековой истории, истории церкви и философии была чрезвычайно высока. Она выучила немецкий в Америке. А почему не французский или итальянский? Я хотела учиться у Брумхольда, робко призналась она. Не из-за него ли она в первую очередь и приехала в Германию? спросил он у нее, должно быть, с удивленным выражением лица. Она рассмеялась. Да нет. К тому моменту, когда она наткнулась на философские труды Брумхольда, она уже изучала немецкий в колледже. У ее отца, добавила она, в Германии множество друзей. Он был здесь во время оккупации. Он-то и побудил ее изучать немецкий. Когда он поинтересовался, не связан ли ее отец с университетом, она ответила отрывистым «нет».

Когда Дафна обнаружила, что он когда-то учился у Брумхольда, она сплясала небольшую джигу, которую он счел за выражение восторга на американский лад. Я не слишком преуспевал как студент, поспешил он добавить. Не думаю, что профессор Брумхольд когда-либо обращал на меня хоть какое-то внимание. Тем не менее я посылал ему экземпляры всех своих вышедших книг. Один или два раза, продолжал Ульрих, он, несмотря на недостаток времени, любезно прислал мне записку с благодарностью. Он очень надеется прочесть вскоре книгу одного из своих бывших студентов, писал он. В чем у Ульриха были все основания сомневаться. Хотя он и не сказал об этом Дафне. Он не хотел, чтобы она думала, будто он недоволен полученными от Брумхольда записками. Естественно, обнаружив, что он — писатель, она почувствовала себя обязанной купить несколько его книг, чего он не мог сказать о большинстве своих друзей и знакомых, дожидавшихся от него подписанных экземпляров, которые они и не думали читать. Дафна, однако, прочитав целиком или хотя бы почитав одну из его книг, почувствовала, что принуждена что-то о ней сказать, и в силу своей искренности и откровенности, а также и вследствие занятий философией, не могла, понял он, просто сказать, что книга ей понравилась, и этим ограничиться. Она должна была так или иначе выразить на словах понимание того, чего он стремился достичь, или того, чего он, как ей казалось, попытался достичь. Она, очевидно, хотела, чтобы прочитанное ей понравилось, поскольку ей нравился или начинал нравиться он; возможно, она хотела, чтобы он ей понравился, но при всем старании книга оставалась для нее почему-то недоступной. Хотя едва ли можно было ожидать чего-либо иного от того, кто признавал, что находит исследование или прощупывание отношений между людьми чем-то весьма и весьма неподобающим. Она чувствовала, что писатель переступает черту, и Ульрих должен был признать, что писательство в определенном смысле и есть способ переступать черту. Вместо того чтобы читать и читать о скудости, двусмысленности или переменчивости чьих-то чувств, она предпочитала задаться вопросом о смысле вещи или же смысле мысли, по возможности формулируя его по-немецки, на чужом или по меньшей мере заимствованном языке, позволявшем ей свести эти ключевые вопросы к чистым знакам, поскольку немецкие слова, обозначающие вещь и мысль, не вызывали немедленно у нее в мозгу тех многочисленных отголосков, каковые были неминуемы на английском, где они, эти повседневные слова, порождали целую панораму привычных ассоциаций, притуплявших ту точность, которая была необходима, чтобы привести философское расследование к удовлетворительному завершению. Не потому ли она и приехала в Германию? Чтобы думать по-немецки, вопрошать себя на чужом языке?