И Ульрих спокойно начал: я родился в Вюртенбурге в 1945 году, на следующий год после того, как моего отца казнили нацисты. Иногда мне и в самом деле кажется, что я помню конец войны. Вероятно, то, что я помню, рассказала мне мать, или наша служанка Дорис, или другой слуга, Франц, который вернулся в 48-м или 49-м году и оставался у нас несколько лет.
Я рос в большом старом загородном доме. В доме, который после войны постепенно избавлялся от своего содержимого — мебели, картин, серебра, ковров, всего, что имело какую-то ценность. Отовсюду приходили люди посмотреть, что мы можем продать. Одно время я действительно думал, будто мы живем в большом магазине, где все, даже мои вещи, мои игрушки, выставлено на продажу. К тому же у меня сложилось впечатление, что все выставлено на продажу и в соседних домах. И тем не менее, несмотря на непостоянство всех предметов в нашем доме, жили мы в достаточном комфорте. Мы вполне сносно питались, а Дорис, нашей верной Дорис, удавалось поддерживать в доме своего рода порядок.
Моя мать была очень красивой и страшно избалованной женщиной. До войны они с отцом вели довольно бурную светскую жизнь, и она привыкла принимать у себя гостей. Все это внезапно прекратилось. Отца казнили, а ее — это было до моего рождения — люди стали избегать. Сельское уединение — наш дом в Вюртенбурге оказался полностью разрушен — не могло ее сильно радовать. Все знали, что ее муж был убит, но отнюдь не в битве с врагом. Казнен Гитлером. В первые послевоенные годы люди еще не разобрались с ситуациями подобного рода.
От отцовской семьи держались в стороне. Помню, я рос, испытывая двойственные чувства по отношению к отцу, не зная, предатель он или герой… Изредка нас кто-то навещал. Помню, мне были глубоко отвратительны люди, которые к нам приходили. Отвратительно оказываемое матери внимание. Я редко видел соседей. У нас было мало друзей. Играл я в основном со своим старшим братом или в одиночку. Моя мать проводила все больше и больше времени вне дома. У нее появились новые друзья. Постепенно наш дом начал снова наполняться вещами. Они прибывали в коробках, в ящиках. Кто их покупал? Кто присылал? Но, как мне помнится, несмотря на продолжительные отлучки моей матери, жизнь продолжалась без перемен, все с тем же стремлением к порядку, к тому, чтобы делать все именно так, как это следует делать. Домашнее хозяйство велось строго по часам. В определенный час завтрак, потом обед, потом ужин. Наконец я достаточно подрос, чтобы пойти в школу. Учителя были по большей части те же самые, что учили и во время войны. Они не изменили своих политических убеждений. По сути. И многие, как я понял, ненавидели имя Харгенау, словно возлагая на Харгенау вину за исход войны.
Но тогда же, должен сознаться, лет в семь или восемь, не могу точно вспомнить, я наконец понял, что я не был, не мог быть Харгенау. Возможно, что-то мне сказал брат. Или, может быть, Франц. Наверняка не мать. Все это легко подтверждалось… До моего рождения после взятия под стражу и казни отца прошло слишком много времени, я не мог быть его сыном. Я делал вид, что это неправда. Я практиковал своего рода самообман. У меня до сих пор нет ни малейшего ключа к тому, кто мог быть моим отцом… и я почти этим доволен, это для меня лучше, чем узнать, что мой отец служил в оперативной группе. Конечно, об этом знают моя мать и, по-видимому, Франц и Дорис, а также, вполне вероятно, и мой брат Хельмут, чьими стараниями, между прочим, меня недавно чуть не убили. Ну, да это в прошлом. Я незаконнорожденный. Возможно, подобающая писателю роль… Не стану отрицать, что боюсь узнать, кем может быть мой отец… боюсь обнаружить, какую роль исполнял он во время войны.
В этом отношении я не очень-то доверяю суждениям моей матери о мужчинах… ее разборчивости. Ее всегда притягивала власть и романтический ореол, то, чем обладал, когда она выходила за него замуж, мой отец — видите, я все еще продолжаю звать его своим отцом. Я не видел мать уже много лет, и не отрицаю, что все еще виню ее. Вы вправе спросить, за что? За то, что она мне не рассказала? Не отвела меня в сторонку и не сказала: Послушай, Ульрих, ты на самом деле сын того-то и того-то… Она вышла замуж за отошедшего от дел немецкого банкира, который, по моим представлениям, был высокопоставленным офицером вермахта… и, насколько я знаю, мог быть прежде ее любовником — или одним из — любовников, — но я в этом сомневаюсь. Я не верю, что он мой отец, ибо тогда она бы поспешила мне об этом сказать, поспешила бы выправить ситуацию. Я упоминаю об этом, потому что вы сказали: Расскажите мне что-нибудь о себе. Должен также добавить, что говорить обо всем этом мне достаточно легко. В общем-то, если я не сделал этого раньше, так только потому, что чувствовал себя стесненным, ограниченным условностями, проблемой хорошего тона… Хотел бы также добавить, что всякий раз, когда меня представляют, всякий раз, когда я говорю, что меня зовут Харгенау, и люди узнают это имя и понимают, что я сын Ульриха фон Харгенау, я на самом деле по-своему всех обманываю. Отнюдь не случайно моя мать выбрала для меня имя Ульрих. Конечно, это не преднамеренный обман. Возможно, мне стоило рассказать об этом Пауле, пока мы не поженились. Возможно, стоило рассказать и группе Einzieh… Не потому ли я согласился работать с группой, что хотел найти себе роль, в определенном отношении подобную сыгранной моим отцом в 44-м году? Из него не вышел заговорщик, а я… я сдал группу. Преднамерен ли был мой поступок? Еще бы я добавил, что мой брат Хельмут не слишком высокого мнения о геройстве моего отца. На его месте, говорит Хельмут, я бы убрался подобру-поздорову в Швейцарию.
Неделю назад, пробыв недолго на одном из Восточных Фризских островов, я ехал навестить встреченную мною когда-то в Вюртенбурге женщину, когда мост, который мне предстояло пересечь на машине, взлетел на воздух. Эта женщина меня не ждала. Я не приложил почти никаких усилий, чтобы ее повидать. Но взорванный мост все перевернул. Я спросил себя, почему я собирался ее увидеть? Только ли потому, что ко мне вдруг попался ее адрес? Или потому, что я хотел выяснить, не проникла ли она в действительности, как я склонен был предполагать, в группу Einzieh… не такая уж дьявольски сложная задача, если сносно владеешь их жаргоном. Имя, которое она назвала мне, когда мы впервые встретились, не было ее настоящим именем. Я так и не знаю, как ее по-настоящему зовут. Чего она никак не могла знать, так это того, что и я ношу чужое имя. Я был в каких-то пяти минутах езды от ее дома, когда мост буквально взлетел на воздух… прямо передо мной… Я видел, как вверх взлетают обломки. Вы, должно быть, читали об этом в газетах. Я вернулся в машину, размышляя о том, что если бы приехал к мосту минутой ранее, то умер бы, так и не узнав своего настоящего имени. Это все, что я могу сейчас сказать.
Вы когда-нибудь раньше подвергались гипнозу?
Нет.
Хорошо, я попрошу вас сделать очень простые вещи. Для начала мне бы хотелось, чтобы вы расслабились… положили руки на подлокотники. Просто расслабьтесь. Можете откинуть голову на спинку кресла. Теперь посмотрите на потолок… хорошо… теперь поднимите глаза наверх, посильнее… продолжайте смотреть на потолок… замечательно… теперь сделайте глубокий вздох и медленно закройте глаза. Досчитав до трех, выдохните.
Один… два… три….
Теперь вы вполне расслабились. Каждая часть вашего тела, ваши ноги, руки, голова, грудь, спина расслаблены… вы ощущаете приятное безразличие… вы словно плывете в пространстве… просто плывете… глубже и глубже в приятную пустоту… Откиньтесь назад, вас наполняет блаженство… Чувствуете ли вы, что я касаюсь вашей руки… ваша рука легче перышка… она начинает подниматься… медленно… медленно… чувствуете ли вы, как она поднимается… кивните, если да… вот… Ваша рука движется, сгибается в локте… пока ваша кисть всплывает… выше… выше… выше…
И Ульрих, ощущая приятную расслабленность, медленно поднял руку, возможно, только потому, что не хотел мешать гипнозу, а может быть, из желания понравиться доктору. Только поэтому… Он знал, он был убежден, он был абсолютно уверен, что не предрасположен к гипнотическому внушению, когда, открыв глаза, увидел свою оцепеневшую в решительном приветствии правую руку.