Выбрать главу

Как о чем–то само собой разумеющемся, Кольцов обронил:

— Ваши суждения о массировании частей на нужном участке доведу до соответствующих товарищей.

И опять, впадая в дурашливый топ:

— Выдам за свои, потребую авторское свидетельство и орден. Что остается бедняге–журналяге?

— Бог подаст… Кто такой этот, в большой комнате? Волосы назад, глаза навыкате, нервный тик.

— Взаимный интерес. Избавьте от разведупровской стойки. У него интерес отвлеченно пси–хо–ло–ги–чес–кий.

— Мне б его заботы.

Кольцов, прицениваясь, скособочился.

— Не сдюжите. Он здесь со второго дня войны. Командует эскадрильей. По непроверенным сведениям, самолеты приобретены им на свои кровные. Был сбит. Кроме того, он — Андре Мальро.

В дверях показался Дюбуа–Доманьский.

— Мой генерал, я прибыл…

15 февраля состоялось решение немедленно свести республиканские части на Хараме в три пехотные дивизии: «А», «В» и «С». Командование дивизией «А» возлагалось на генерала Вальтера, «В» — на генерала Галя (венгерского коммуниста Яноша Галича), «С» — на майора Энрике Листера. Дивизию «А» составляли кроме 14‑й батальоны 12‑й интербригады, 5‑я и 33‑я испанские бригады. Штаб 14‑й бригады развертывался в штадив, чтобы в дальнейшем стать штабом прославленной 35‑й пехотной дивизии. Но слава, сражения тридцать пятой — впереди. Пока что поспешная — фронт упрямо подползает к Араганде — перестройка.

Республиканское командование не отказалось от идеи контрнаступления. Новых командиров, едва познакомившись, Вальтер предупреждал: готовьтесь к наступлению.

Процедуру знакомства он старался обставить поторжественнее. Являлся гладко выбритый, в отутюженном мундире, сверкающих, несмотря на распутицу, сапогах. После представления — радушный жест хлебосола: милости прошу к столу. Приглядывался, прислушивался. Особенно к тем, кто из 5‑й бригады, где силен анархистский дух.

Создавалась дивизия, и всплывали непредвиденные — поди угадай — проблемы. Не вдруг, исподволь он начал улавливать в тоне штабных командиров, когда они обращались к строевым, нотки высокомерия. Им, штабникам, все понятно, все ведомо, у них связь с Мадридом, они строчат приказы, дают указания.

Вальтер почувствовал прилив ярости. Но укротил себя. Не от него ли самого идет? Нет, не грешен. Случается, подменяет штабников, начальников служб. Груб с командирами бригад? Не без того. Но в спеси никто не обвинит, камень не бросит. Школа Горбатова: высокомерие — величайший порок для командира.

Учинить в штабе разнос, напомнить, где раки зимуют, почем фунт окопного лиха? Грозно. Однако убедительно ли? Все и без того по горло сыты разносами.

После вечернего совещания Вальтер попросил штабных остаться. Да, измучены, да, недосыпают, многих и сейчас ждет не постель, а осточертевший стол или оседланная лошадь, и все–таки: прошу остаться. На каких–нибудь десять минут.

Говорил час. Не повышая голоса, поименно не упрекая.

Существует разница — и немалая — между штабным офицером и строевым. Не к тому клонит, чтоб принизить штабников. Напротив, за каждого ручается головой, каждому доверяет, как самому себе. Однако в бой ведет командир роты, батальона, бригады — отец своим солдатам, на нем великая ответственность за жизнь человеческую. Подобная ответственность предполагает абсолютный авторитет. Ущемить его — оскорбить не только командира, но и подчиненных ему людей. Посеять в нем сомнение в собственных силах, праве отдать приказ, идти на смерть и вести других.

Высокомерие — насколько ему довелось наблюдать — бывает двоякого происхождения. Либо от успеха, кружащего голову, либо от глупости, получившей власть. В штабе дивизии нет Наполеонов и Клаузевицев. Отъявленных глупцов тоже нет. Откуда же спесь? Откуда, дорогие мои сотоварищи из штаба дивизии «А»?

Не всегда у него получалось столь доверительно, как в этот более или менее тихий вечер, когда где–то ухнуло два снаряда, бомбардировщик удовольствовался осветительной ракетой, медленно спускавшейся на парашюте. В безжизненно белом свете дома, деревья, шпиль костела обрели четкие, как тушью обозначенные, тени; они блекли по мере того, как ракета гасла, приближаясь к земле.

Когда не при такой идиллии, а средь захлебывающегося пулеметного лая, в залитом водой кювете офицер связи Станислав Пухальский повысил голос на замешкавшегося командира–испанца и добавил несколько уже известных интербригадцам крепких испанских выражений, Вальтер накинулся на офицера.

Голос его звучал хрипло, плечо подергивалось.

— Где вы воспитывались, Пухальский, кто открыл вам национальное превосходство, какой болван внушил мысль о спасительной миссии? Не нас должны благодарить испанцы, мы — их. Они предоставили нам возможность и свою землю, чтобы сражаться с фашизмом, расистской мерзостью, с Гитлером — врагом Польши не меньше, чем Испании… Никогда не забуду вам этого, пан Пухальский.

Падал липкий снег, видимость никудышная, обстановка складывалась неблагополучно, — на правом фланге атаковала марокканская конница. (Расчет верный: прицельный огонь затруднен даже по демаскирующим обычно белым тюрбанам.) Вальтер взял себя в руки. Не сошелся же свет клином на этом эпизоде, не раздувает ли он его?

Худой, словно щепка, Станислав Пухальский — смелый малый, ни в чем не подвел комдива, безотказно выполнял опасный долг офицера связи. Но Вальтер не желает знать о его добродетелях и доблестях. Сам вспыльчивый, как порох, не забудет грубости Пухальского, к ней — пусть безотчетно — примешивается ненавистнейшее, отвратительное чувство национального превосходства.

Ни сейчас, направив Пухальского с поручением в 5‑ю бригаду («Не желаю вас видеть»), ни впоследствии, сталкиваясь с оттенками того, что в сердцах назвал «мессианством», жаждавшим благодарности, он не менял своего взгляда, не терпел высокомерия к испанским командирам и солдатам, людям с обостренным чувством человеческого достоинства. (Не зря французы говорят: горд, как испанец.)

Ругая — случалось, яростно — какого–либо испанского офицера за промахи, Вальтер никогда не задевал национальной струны. Не потому, что знал: нельзя, бестактно, некрасиво. Просто–напросто в нем самом отсутствовала национальная спесь.

Могло показаться странным, что среди людей, по доброму и высокому побуждению приехавших в Испанию, нет–нет да явит себя национальное чванство. Французский капитан с ехидной усмешкой отзывается о туповатом капрале: «Англичане, друзья мои, консерватизм и тупость в крови»; немец–комиссар, месяц назад удравший из концлагеря, пустит по поводу неповоротливой польской роты: «Славянская заторможенность».

Он настоял, добился, чтоб английского командира, угрожавшего испанцу оружием, отдали под военный суд.

За англичанина вступились: был навеселе, следует ли из–за пустяков?

— Не пустяк. Колонизаторские замашки, британский офицер в Индии. Национализм способен погубить самое благое начинание.

— Испанский товарищ простил англичанина.

— Я не прощу. А франкисты, те принесут благодарность. Им подарок: глядите на интервентов…

В боевых донесениях костил «мелкую, мерзкую, вонючую грызню о национальном превосходстве одних наций над другими…».

С удовлетворением и достоинством он напишет о штабе дивизии: «Национальные отношения в самом штабе резко выделялись чистотой и, я бы сказал, здоровьем. Я не могу припомнить ни одного хотя бы мелкого случая трения на национальной почве».

Натиск мятежников на восточном берегу Харамы втягивал всю дивизию «А», вместе с бившимися южнее дивизиями «В» и «С», в сражение. Как и прежде, не хватало артиллерии. Атаки отражали пехотой и пушками танков.

От перегрузок, от машинного смрада и духоты танкисты почти теряли сознание. Помогая друг другу, выкарабкивались из люков, нетвердо ступали на землю, долго и жадно пили холодную воду, засаленным рукавом вытирали лицо и — снова в танки.

Продвижение мятежников измерялось теперь дорого оплаченными метрами. Самый ощутимый результат — захват ими высоты Пингарон, стайки домиков на каменистой площадке. С высоты просматривались тылы обеих сторон.