Выбрать главу

Склонившись над папкой, подполковник, не торопясь, с паузами, читал:

— Сверчевский… Карл… Карлович… Комбриг…

Сощурил глаза на сидевшего наискосок через стол человека в белой гимнастерке, будто ища подтверждения, и снова опустил удлиненную голову.

За два десятилетия армейской службы бумаг накопилось много, папка распухла, матерчатые завязки размочалились. Подполковник перелистывал анкеты, аттестации, представления, характеристики. Еще недавно он служил в небольшом забайкальском гарнизоне ПНШ [57] полка по тылу. Несколько месяцев назад обосновался в наркоматском кабинете у Арбатских ворот. От него в какой–то мере зависели судьбы людей, чьи должности, звания и награды продолжали внушать легкий трепет. Он старался выработать в себе непреклонную безапелляционность. Но частенько не удерживался, бросал на именитого собеседника растерянный взгляд. Как сейчас на отрешенно молчавшего комбрига в просторной, старательно отутюженной гимнастерке, еще попахивающей утюгом.

Подполковник, не выпуская из пальцев карандаш, неспешно листал «личное дело». Кончив, выдвинул ящик письменного стола и достал чистую анкету.

— Поподробнее, товарищ комбриг, каждый пункт. Без прочерков.

Разъяснения — ему почудилось — звучат извинительно, и он суховато дополнил:

— Чтобы никаких неясностей… Вон круглый столик. Курить у нас нельзя.

Сверчевский достал «паркер». Но подполковник встревоженно вскинулся:

— Оторвались, оторвались, товарищ Сверчевский. Зелеными чернилами не положено. Только фиолетовыми. Мы, кадровики, формалисты…

(Опять словно бы оправдывается…)

— Эту анкетку пустим на черновик. Потом уж начисто фиолетовыми.

Свежезаполненные четыре страницы подполковник читал еще внимательнее и медленнее, чем прежние. Иные строчки подчеркивал красным концом карандаша, иные — синим.

— Прохождение службы — позавидуешь. За спецкомандировку — испанский орден. А сестра, понимаете, за границей. Врат, извините, арестован. Вы, конечно, за сестру–брата не отвечаете…

Еще там, в Испании, вместе с туманными слухами, с приказом об отзыве к Сверчевскому пришла тревожная тоска. Трагический курьез с Максом (он настаивал: да, да, курьез), несомненно, разрешится. Семейная беда усиливала тягостное недоумение, но к служебным делам касательства не имела. Он комбриг РККА, возглавлявший в Испании дивизию. Таким и извольте принимать.

Но так его принимали там, где ему хотелось иного, — среди родни, друзей; с оттенком неуместной, на его взгляд, почтительности: герой, знаменитость. Героя он в себе не видел, но соглашался: пусть видят другие, только, конечно, не близкие. Знаменитость осталась там, среди журналистов, писателей, интербригадцев. Знаменитостью был Вальтер, но не Сверчевский.

Он не находил верного тона ни с близкими, ни сейчас, в наркомате.

— По вопросу дальнейшего прохождения службы, товарищ комбриг, наведайтесь дней через пяток.

— Через пять дней?

— Деньков через пять, семь.

В коридорах наркомата шуршали под ногами мятые газетные листы, путь преграждали стремянки и козлы.

Красноармейцы перекликались с девчатами в косынках и заляпанных краской спецовках. Шел ремонт.

У пятиугольной станции Арбатского метро его задержал командирский патруль. Капитан с повязкой вежливо попросил удостоверение и объяснил, что товарищ комбриг нарушил форму одежды. При летней гимнастерке — в зимних диагоналевых галифе.

— Вы уж извините, — оправдывался капитан, возвращая красную книжечку.

К подполковнику он явился через пять дней, потом еще через пять.

К осени ремонт закончился. В кабинете поменяли мебель, круглый стол вынесли. Теперь здесь сидел майор, неунывающе и неподобающе веселый. Он называл себя «заядлым перестраховщиком», пытался позабавить Сверчевского собственной остротой: «Для резерва нужна нерва» — и старой армейской присказкой: «Солдат спит — служба идет».

Сверчевский еще не терял надежды вернуться в Испанию. Не хотел, вопреки разуму, признать ее несбыточность. Получается, можно жить в двух измерениях. Смотреть на закатанные до локтей футболки, майки, сарафаны и — жмуриться от слепящей пестроты испанской толпы.

Из комнаты дочерей он перенес к себе патефон. Вместо Утесова зазвучали испанские пластинки. Пластинка замолкала, он подкручивал ручку и пускал сначала. Слушал, обхватив голову руками. Или вышагивая из угла в угол. Ни о чем не думая.

Ему не доводилось прежде так надолго и так далеко уезжать, и отъединяющее он вспоминал теперь чаще того, что сближает. Было же когда–то заведено: он обедает у себя, а не за общим столом. Нельзя ли к этому вернуться? Да и спать он может на диванчике в своей комнате. На ее стене красовалась фотография танцовщицы, которая позировала на эстраде, изогнувшись, правая рука опущена, левая вскинута, обнажена спина.

Антонина Войцеховна строго посмотрела: дочери подрастают, а отец… Чтобы не видела больше этого безобразия.

Он покорно отодрал кнопки, убрал снимок.

С неделю ходил как в воду опущенный, не заводил патефон. Вдруг воспрянул: может, написать об интербригадах? Многим ли известно столько, сколько ему? Когда–то в Смоленске сотрудничал в окружной газете, вроде получалось…

Перечитал, веря и не веря: неужто все это было? — дневники, копии приказов. И засел. С утра до ночи.

В газетах печатали короткие сообщения «На фронтах Испании», иногда — обзорные статьи, изредка — схемы боевых операций. Сообщения, если вчитаться, схемы, если вдуматься, безрадостны, но в статьях преобладал оптимизм. Поддавшись ему, Сверчевский пытался в записках сгладить ошибки и неудачи интербригад.

Легко, с запалом начатая работа застопорилась. Он оборвал ее на полуслове, испытав облегчение. Не то.

Мешала сосредоточиться и неслабеющая тревога за Макса.

Он, Карл, рано почувствовал себя постаревшим. Макс, которому перевалило за тридцать, оставался мальчишкой, и по–мальчишески торчали у него уши. Карл жил жизнью ответственной, полной всевозможных забот. Макс же, весельчак, душа нараспашку, слесарил на электроламповом заводе. Подвластен он был двум страстям: летом — футбол, зимой — лыжи. Карл пытался его остепенить: не футболом единым… Макс беззаботно отбивался:

— Не желаешь, чтобы спортом, могу водкой или…

— Я тебе покажу «или», — у тебя дочь растет.

— Вот и гоняю мяч. После хорошей игры — никаких «или»… Между прочим, у тебя три.

— Что — «три»?

— Не что, а кто. Три дочери. Это я так, к слову.

Чепуха какая–то, курьез. Однако — чепуха, курьез, а на Сверчевского упала тень. Ощущение упавшей тени Сверчевский пытался отогнать. Какая тень? Еще в Испании его известили о награждении орденом Красного Знамени. Приехав, удостоился ордена Ленина.

Награды, правда, не гарантировали от превратностей…

При встречах со знакомыми Сверчевский избегал этих тем. О том–то и том–то разговаривать не станет.

В Испании надо было быстро находить контакты с людьми, одолевать межчеловеческие преграды, межъязыковые. Теперь, дома, следовало взять себя под уздцы.

Родственное чувство, никогда не дремавшее в нем, пробуждалось с небывалой силой в минуты семейной радости, еще властнее — опасности. Все отступало, блекло, тускнело.

Несчастье с Максом — и он не находит себе места, усилием воли удерживает себя от необдуманных шагов. Когда Калинин вручал ему ордена, долго тряс руку, он прикусил губу, чтобы не попросить о Максе.

Жизнь, давно налаженная, освоенная до самых мелких подробностей, сейчас словно ускользала от него. Обычнейший разговор: «Ну, как дела?» — не получался. Его делом оставалась Испания. На вопрос: «Как там, дома?» — тоже не всякому ответишь.

У Никитских ворот его окликнули:

— Карл, Карлушка… Не признаешь?