— Хотел бы маленький крендель, на котором было бы порядочпо мака.
— Многого хочешь, Оська, — усмехнулся Сергей.
— Когда кончится война и все приедут ко мне, к нам с Каролем в Варшаву, моя мама угостит вас струделсм. Это нельзя описать словами. Это когда очень много очень сладкого мака с орехами и чуть–чуть теста…
— Куку–маку, не хочешь? — перебила Шора. — А тебе кулебяки, — она принялась за Сергея. — Не изволите ли, господин хороший, калачи от Филиппова? Сливочек взбитых от Чичкина и Бландова не желаешь?
Москву придавили тяжелые ноябрьские тучи. На окаменевших, стеклянно хрупких сокольнических дорожках затвердел первый снег.
Иногда Кароль с Иосифом и Сергеем ждали своих девчат на Стромынке. Варшавская трикотажная фабрика братьев Пруссак обосновалась — смешно сказать — в трактире Фирсова.
Пока девочки кончали смену, парни курили махорку и вели сугубо мужской разговор — ругали на чем свет стоит воину.
Кароль чувствовал: надвигается что–то новое, разительно непохожее на все прежнее. Царя свергли. Улицы бурлили речами и песнями, гневными толпами.
Одни ораторы звали к войне до победы, другие — к немедленному миру.
Кароль прислушивался: каждый вроде бы прав. Пока его не опровергнет следующий. Иные ораторы читали с газетного листа речи Керенского. Не слишком ли красиво и многословно для правды? Он испытывал бессознательное недоверие к цветистому слогу.
После митинга ветер разносил но площадям обрывки газет, листовки, бумажки от конфет.
Дворники еще носили белые фартуки и надраенные бляхи, но уже не подметали улицы.
На «Проводнике» была крепкая большевистская ячейка, красногвардейский отряд.
На каком–то митинге Кароль, прислушавшись, уловил польский акцент. Выступал солдат в шинели, накинутой на узкие плечи. Бледное лицо с белесым пушком, мягкие русые волосы, падая, закрывали уши.
Кароль протиснулся ближе, дождался, пока оратор кончит, подошел, назвался. Тот пожал руку.
— Варшавянин? Я тоже с Воли. Приходи завтра к Рогожской заставе.
Все–таки хорошо, что с Воли, подумалось Каролю.
Назавтра белобрысый солдат выступал перед работницами Рогожского района. Кароль перехватил его на выходе.
— Л, земляк… Прости, спешу… Заглядывай в чайную возле Сухаревки. Спроси Стаха.
Вытащил из кармана шинели свернутую в трубку газету.
Впервые после Варшавы перед Каролем печатный польский текст. Он прочитал «Трибуну» от первой строчки до последней. Даже песню, которую когда–то слышал и за которую еще недавно судил военный трибунал.
Штыки примкнуть! Под флаг червонный!
Пусть кровь рабочая кипит.
На бой, рабочих батальоны!
Пусть песнь свободная звучит.
Словно продолжая споры на улице Качей, газета настаивала: революция в России — дело всех народов, поляков — не меньше, чем русских.
Во двор «Проводника» въехал грузовик с брезентовым верхом. Молодой рабочий откинул борт.
— Налетай, разбирай…
На грузовике навалом оружие.
Кароль неуверенно ткнул пальцем в австрийский карабин.
— Держи. Запишись у того, с усами.
— Как кличут? — спросил усатый. — Имя давай, отчество, фамилию. Так–то, Карл Карлыч Сверчевскпй. Будешь числиться в милицейской дружине…
Дома карабин вызвал ужас сестер, завистливое восхищение младших — Макса и Тадеуша.
Кароль не мог толком объяснить, зачем взял оружие, что намерен с ним делать. Он прихватил карабин, когда отправился в чайную на Сухаревке. Здесь среди дыма и шума слышалась польская речь вперемешку с русской, немецкой. Еще какая–то непонятная, наверно, мадьярская. Неизъяснимо волновала эта многоязычность.
Кароль пристроился в углу, прижав подбородок к дулу карабина.
— А, земляк, — окликнул Стах. — Покажн–ка.
Сноровисто дернул затвор карабина.
— Патроны имеешь? Как же собираешься стрелять?
— Не собираюсь.
Стах по–польски окликнул человека в кожанке:
— Патроны для «стайера» есть? Холера ясна… Ладно, — обернулся к Каролю. — Завтра к двенадцати. Нет, в час дня в гостиницу «Дрезден». На Тверской, около Скобелевской площади. Найди меня. Сообразим насчет патронов. Заодно и насчет стрельбы — надо или обойдемся…
К порогу чайной подкатывал прибой Сухаревки — московского рынка, разлившегося по переулкам Сретенки к притонам Трубной, злачным местам Цветного бульвара.
Бойко, не таясь, торговали валютой — долларами, марками, фунтами стерлингов, лирами, иенами. Керенкам, не имевшим ни подписи, ни даты, ни помера, предпочитали николаевские рубли. Временное правительство Сухаревкой всерьез не принималось.
С брезгливой любознательностью Кароль бродил по толкучке, приценивался: попадались вещи, никак не лишние дома. Но цены!..
Бесконечные митинги, афишные тумбы, заклеенные политическими плакатами, грузовик с оружием на заводском дворе, парень с Воли, агитирующий московских рабочих, безбрежный рынок от Сретенки до Цветного бульвара — все это переплеталось, подхлестывало: где ты, нужны тебе патроны?
От теперешнего выбора зависела судьба не только его близких, но и тысяч, а может, и миллионов люден. Здесь, в Москве, Питере, там — в Польше. И еще дальше на восток, на запад.
В коридоре «Дрездена» Стаха задерживали на каждом шагу. Но он не отпускал Кароля. Заглядывал подряд во все комнаты. Ни одной свободной. Спустились на лестницу черного хода. Подложив газету, уселись на пыльном подоконнике.
Жестокая классовая правда, открывшаяся Стаху еще на варшавской обувной фабрике, подтвержденная вонючей камерой Бутырок, манила Кароля. Но настораживала непривычность и прямота выхода. Независимость Польши? Что с того? Нужна социальная свобода. Не только Польши — в мировом масштабе.
«В мировом масштабе?» — удивился про себя Кароль.
Вопросы, смутно всплывавшие перед ним в Варшаве, в столыпинском вагоне, везшем по России, в казанском селе, в цехах московского завода, в разговорах с Иосифом и Сергеем, получали ответ, укладывавшийся в броские лозунги настенах «Дрездена»: «Мир — хижинам, война — дворцам», «Вся власть Советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов».
— Никто за нас не решит нашу судьбу, — продолжал Стах. — Я за тебя не решу. Только сам. II — на всю жизнь…
Кароль возвращался из «Дрездена» с карманами, оттопыривавшимися от патронов, с неведомыми ему прежде ясностью и радостной верой.
Морозова грохнулась на колени. На перроне падрывался казачий духовой оркестр. Над городом плыл благовест.
Впервые Кароль Сверчевскпй выстрелил из своего «стайера» при штурме Алексеевского военного училища, где засели юнкера и офицеры, восторженно встречавшие Корнилова. Выстрел оглушил Кароля. От приклада заныло плечо.
Василий, тоже токарь с «Проводника», оглянулся.
— Что твоя пушка!
Исход боя предрешили, однако, не берданки и «стайеры», а батарея полевых орудий.
Отряд перебросили к Виндавскому вокзалу, потом к Николаевскому, на Казанскую площадь, оттуда к Смоленскому рынку.
Ночевали на Бронной, в классах женской гимназии. Отсюда, едва рассвело, выступили к Никитским воротам. В утреннюю тишину умиротворяюще вплетался перезвон Страстного монастыря.
Со стороны Тверского бульвара откуда–то сверху долетел заливистый пулеметный стрекот.
Кароль и Василий, бежавшие рядом, плюхнулись на влажный асфальт.
Очередь оборвалась. Кароль толкнул Василия.
— Пошли!
Тот не отозвался.
Кароль видел неподвижную спину, порыжевшее пальто, стянутое брючным ремнем, пуговицу на хлястике, неумело пришитую белой ниткой. Подполз, принялся тормошить Василия.
Убитый он, — услышал Кароль приглушенный голос над собой.
Убитый. Только что бежали рядом. Убитый…
Варшавский сапожник Стах открыл варшавскому токарю Каролю притягательную ясность социальной борьбы. Стах принадлежал к революционерам, убежденным в безмерной силе собственной правды и обреченности всякой иной. Революция восторжествовала в Петрограде, Москве; не замедляя натиска, она сметет все рубежи, преграды, отжившие свой век режимы.