Выбрать главу

Подъезжая к Дивову, Сверчевский рассматривал себя в зеркале, вмонтированном в дверь купе: китель с накладными карманами, серебряный галун на манжетах, погонах и пилотке с белым орлом.

На нем была форма польского генерала, и он старался не забыть, что на приветствия, какими его встретят на станции, надлежит ответно бросить к виску не плотно сжатую ладонь, а лишь два пальца. В соответствии с польским воинским ритуалом.

Здесь, в глубине исконной России, отчем краю Есенина, рождалось народное Войско Польское. В Селецкие лагеря стекались поляки, лишившиеся родины и развеянные по белу свету. Фетровые шляпы, клетчатые кепки, береты, тюбетейки, войлочные казахские панамы…

Он принял рапорт, пожал руки. Соблюдая формальности, но больше интересуясь небритыми людьми, сидевшими у обшарпанных чемоданов и самодельных сидоров. Следы бездомья и странствий настолько явны, что и спрашивать не о чем. Разве самого себя: какие потребны усилия, чтобы сделать их солдатами?

В пыли проселочной дороги от Дивово к Сельцам «виллис» заместителя командира 1‑го корпуса Войска Польского обогнал не только толпу с чемоданами и заброшенными за плечи мешками, но и ладный строй, запевавший по–польски «Катюшу».

Она уже шла на полный ход, армейская работа, превращающая мирного человека в бойца.

На сборном пункте у понтонного моста через Оку новобранцев расспрашивали о мирной профессии и определяли в подразделения. Офицер–танкист, негораздый в польском, угощал папиросами трех варшавских металлистов, приехавших из Красноярского края.

Под соснами белели палатки. Перед палатками — газоны, огороженные вогнутыми в землю прутьями, выложенные белыми камешками пястовские орлы [67], увитые гирляндами из хвои арки.

Сверчевский испытал сложные чувства. Была неуверенность, робость перед неясным. Робость, вызванная как раз тем, что это неясное содержало крупицы ему известного или предсказуемого. Не вчера родился.

Когда осенью 1941 года в районе Бузулука комплектовалась подчиненная лондонскому эмигрантскому правительству польская армия генерала Андерса, Сверчевский молил господа, чтоб его не послали в Бузулук. (В молитвах не было нуягды: советских командиров к Андерсу не направляли.)

Он имел представление о некоторых андерсовских офицерах и догадывался: с ними ему кашу не сварить. Судьба этой армии оставляла его равнодушным, ее отказ выступить на советско–германский фронт не слишком удивил.

В Селецких лагерях с их пястовскими орлами и гирляндами из хвои, безусловно, не андерсовские традиции. Но какие?

Гирлянды, объяснили ему, сохранились от праздника — 15 августа. Сверчевский не подал виду: ему ничегошеньки не известно об этой дате. К счастью, сопровождающий его разбитной румяный офицер не дожидался вопросов.

15 августа отмечали в Польше праздник солдата, учрежденный во времена советско–польской войны 1920 года. Среди командования и в культурно–просветительном отделе велись дебаты: надлежит ли новому Войску Польскому отмечать торжественные даты довоенной польской армии. Верх одержали сторонники Дня солдата. Однако проводили его в новом духе — не ненависти к Советской России, но верной дружбы с ней.

Такой точки зрения придерживался и генерал Зигмунт Берлинг, довоенный польский подполковник, возглавлявший теперь 1‑ю дивизию имени Костюшко и одновременно 1- й корпус Войска Польского.

Сверчевский мысленно согласился с Берлингом. Еще он подумал: если празднование Дня солдата вызывает споры, какие тогда вопросы разрешаются бесспорно?

На совещании Сверчевский увидел в общих рядах и одинаковой форме коммунистов, культпросветработников, отбывавших сроки в тюрьмах «санационной» Польши, и офицеров, верой и правдой служивших ей. Иным культпросветчикам впору комиссарскую тужурку. В глазах кое–кого из строевых командиров без труда читалось: демократическая Польша — куда ни шло, но нельзя ли, проше пана, без марксова учения?

В той же штабной палатке сидели и русские командиры–инструкторы в обычных своих гимнастерках, вообще не понимавшие по–польски и отдаленно представлявшие себе эту страну по лихой песне о «псах–атаманах» и «польских панах».

Сверчевский был един в трех лицах: «товарищ генерал», «пане генерале», «обывателе (гражданин) генерале». Польскую речь перемежал русскими словами, русскую — польскими. Сам оратор и сам переводчик, пытавшийся сейчас быть понятым всеми категориями офицеров, с одинаковым любопытством следивших за ним.

Интерес этот подогревался не только легендами о «генерале Вальтере» [68], но и надеждой, что он, прошедший три войны, родившийся в Варшаве, кончивший академию в Москве, причастный к Коминтерну, разберется — беспристрастно и разумно — в проблемах молодого Войска Польского. Он хотел оправдать надежды, давал выговориться и пламенной «комиссарской тужурке», и церемонному «проше пана», и тем, кто не «тужурка» и не «проше пана».

Все касалось его, абсолютно все. И рассчитанная на три. месяца программа обучения, и обкатка «тридцатьчетверок» в танковом полку имени героев Вестерплятте, и новые истребители в авиаполку «Варшава», и конфликты в женском батальоне имени Эмилии Плятер…

Сложно это, головоломно. Но доступнее, чем переплетенная десятками нитей область взаимоотношений внутри командования, между штабом и культурно–просветительным отделом, командованием и Союзом польских патриотов, офицерами, подофицерами, солдатами, представлявшими едва не все партии довоенной Польши…

Перекрывая сомнения и споры, над вечерними лагерями плыли величавая «Присяга» на текст, написанный Марией Конопницкой в конце XIX века, и родившийся здесь же «селецкий гимн» «Ока» («Залитый кровью берег Вислы — причина страданий и боли, наша Висла, Висла, наша Висла в немецкой неволе…»). Пели еще «Белых орлов»

(«…Хорошо тебе, моя люба, белых орлов вышивать, мы же, бедные вояки, должны на кровавом поле рядами стоять…») и самую старую, самую любимую «Спрашивала Кася про своего Яся…».

В первые дни Зигмунт Берлинг настороженно следил за заместителем: не комиссара ли приставили? Сверчевский подчеркнуто тянулся, щелкал каблуками. Демонстрировал, как признался Завадскому, «лояльную подчиненность». И не менее пристально приглядывался к Берлингу: все–таки тот недавно возглавлял штаб в одной из андерсовских дивизий. Но сумел подавить сомнения, оценил комдива, которому суждено одновременно занимать пост комкора, то есть собственного начальника.

Ему случилось увидеть, как дверца автомобиля размозжила Берлингу фалангу пальца. Ни вскрика, пи стона. Генерал попросил перебинтовать руку и сел в машину…

Берлинг почувствовал, что заместитель менее всего склонен комиссарствовать, не чурается тяжкой строевой работы, обладает организаторским даром и политическим тактом.

Сверчевский находил общий язык с коммунистами, возглавлявшими культурно–просветительную работу. Они же, к удивлению его и сожалению, не всегда находили общий язык друг с другом. Неутомимо спорили о характере просветительской деятельности, методах политической пропаганды, степенп партийного влияния в войске.

Он обязан был понять, кто прав, насколько. В застольном разговоре развязывались языки, и Сверчевский, отодвинув стакан («А ты пей»), слушал. Перейти на «ты» было легче (в Испании ему это редко когда удавалось), чем вникнуть в суть разногласий.

Тогда ему вспомнился дельный совет, полученный в испанскую пору: найди верный ориентир и, не теряя самостоятельности, сверяйся по нему.

Сверчевский вслушивался, всматривался. Круг был широк — прпокскнй район: Сельцы — Дивово — Белоомут, где дислоцировались части корпуса, Москва, где находилось правление Союза польских патриотов и Александр Завадский создавал Центральное бюро коммунистов Польши.

Выбор Сверчевского пал на Альфреда Лямпе, наезжавшего в Сельцы с Василевской либо Завадским.

Василевская и Завадский выступали перед солдатами. Лямпе в кепчопке, патяпутой на бритый череп, речей не держал. Ходил медленно, тяжело дышал. С ним шушукалась Василевская перед выступлением, шепотом спрашивала после: «Так, Альфред?»