Выбрать главу

«Фашистские варвары уничтожили столицу Польши — Варшаву. С жестокостью изощренных садистов гитлеровцы разрушали квартал за кварталом. Крупнейшие промышленные предприятия стерты с лица земли. Жилые дома взорваны или сожжены. Городское хозяйство разрушено. Десятки тысяч жителей уничтожены, остальные были изгнаны. Город мертв».

Сообщение ставки Гитлера от 12 апреля 1945 г. «Верховное главнокомандование объявляет: Города — важные узлы коммуникаций. Поэтому они должны обороняться и удерживаться до последнего патрона, невзирая ни на какие посулы и угрозы, которые передаются парламентерами или по вражескому радио. Личная ответственность за выполнение этого приказа возлагается на военных комендантов, назначенных в каждом городе, за невыполнение этой солдатской обязанности они будут приговорены к смертной казни. Такая же участь постигнет всех гражданских лиц, которые попытаются отговорить военное комендантство от выполнения этой обязанности или будут препятствовать в выполнении их задач…»

Донесение начальника штаба дивизии «Великая Германия» генерала Шпетера:

«У немецкой стороны сложилось убеждение, что на восточном берегу реки Нейсе накапливаются свежие сибирские силы — это новые ударные части, молодые, отлично оснащенные, с высоким боевым духом».

IX

По восточному берегу Нейсе развертывалась 2‑я армия Войска Польского.

Немецкий начальник штаба допустил оплошность и в характеристике противостоящих частей. Более двух месяцев армия совершала непрерывные марши, позади у нее сотни и сотни километров…

На Нейсе Сверчевского словно подменили. Как рукой сняло благодушную разговорчивость. Сух, лаконичен, желчен.

Забраковав наблюдательный пункт, выбранный начинжем, он приказал оборудовать его на высокой сосне в двух километрах от Ротенбурга. Влез по прибитым перекладинам, долго смотрел, переводя взгляд справа налево.

Дома Ротенбурга под крышами из красной черепицы выглядели игрушечно. Обсаженная липами дорога на Дрезден просматривалась почти до Будишина. С севера лес не доходил до дороги.

Эта дорога, левая часть полосы предстоящего наступления, более всего интересовала Сверчевского. Тут намечал он главный удар, и Военный Совет 1‑го Украинского фронта утвердил решение.

Спустившись с НП, свои многообразные впечатления от сказочной картины Сверчевский смачно сформулировал офицерам: дерьмо.

На НП его продуло, он не мог согреться, и Ян Моляревич, проявляя небывалое трудолюбие, притащил дрова, затопил камин. В большом зале постепенно теплело, становилось уютно.

Сверчевскому вспомнилось почему–то, как Лукач разгуливал по штабу в шлепанцах. Этого он себе не позволит. Но расстегнуть китель в присутствии своего замполита Эдмунда Пщулковского можно. Для Пщулковского армейские «можно–нельзя» — лес темный…

Лес. К нему прежде всего относилось «дерьмо», кинутое Сверчевским, когда он слез с НП. Пщулковский этого не понимал тогда, как и сейчас не понимает, почему командующий не в своей тарелке. Откровенность, установившаяся между ними, давала замполиту право спросить без околичностей. Не делал он этого из природной деликатности. Хоть и хотелось. Пщулковский умел сложное сводить к простому. Не упрощать, а упрямым ходом мысли добиваться ясности. Нравился он Сверчевскому и умением оставаться незаметным.

Когда в Варшаве отыскались Тоувиньские, когда они повидались, еще не веря в подлинность встречи, и Хеня с помощью Влады, которую она, истовая католичка и великая праведница, приняла безоговорочно и без расспросов, Сверчевского потянуло на Леншо, на Качу. Показать кому–нибудь из новых друзей: здесь я бегал мальчишкой. Он позвал Пщулковского.

От дома уцелела стена с торчавшей трубой.

— Клянусь, Эдмунд, та самая труба.

Он принюхался.

— Вонь, клянусь, та самая. Неистребимая. Переживет поколения, правительства, войны…

Пщулковский принадлежал к людям, чистосердечием которых Сверчевский дорожил. Но на Нейсе в их отношениях что–то разладилось. И оба старались вернуть утраченное.

Подполковник Пщулковский показал текст листовки, какую предстоит отпечатать. Сверчевский, надев очки, не спеша прочитал, добавил в первом абзаце «мать–отчизпа», в последнем «мать Польша».

— Не слишком ли много «мать»? — улыбнулся Пщулковский. — Однако кашу маслом не испортишь.

— Эдмунд, — Сверчевский обернулся вместе со стулом, — тебе нравится, как горят поленья в этом камине? Мне — нет. Не потому, что помещичий. Очень быстро разгорелись… Мне все время что–нибудь не нравится. У меня портится характер. Расторопный Моляревич собрал чурки у блиндажа. Свежее дерево, а горит, как порох. Это мне и не нравится.

Он чувствовал, что будет говорить, долго говорить, объясняя себя не только Пщулковскому, но и самому себе.

— Тебе выпало счастье, Эдмунд, ты — агроном. Знаешь, как выращивают хлеб, картофель. У меня скучное, прикладное восприятие жизни. От леса на том берегу Нейсе жду всяких пакостей — засад, завалов, ловушек, спрятанных резервов. Глядя, как легко занялись дрова, жду лесного пожара. Представляешь себе, что такое для наступающей армии — лесной пожар?.. Тебя уже не радует камин. Я добился своего, испортил тебе настроение. Ты и пословицу привел аппетитную про кашу с маслом. У меня в голове польская поговорка о горчице после обеда.

— Наш план утвердил командующий фронтом, карандашом не притронулся. Это что–нибудь значит?

— Значит, мы не круглые идиоты, и маршал Конев надеется, что, когда план полетит к чертовой матери… Опять «мать»?.. Мы не совсем оплошаем. Мы планируем дымовую завесу, но лесной пожар вспыхивает без плана… Мне отвратительны милые домики на окраине Ротенбурга. У них непробиваемые каменные стены, попрочнее тех, что в Кинто и Бельчите. Тогда не было фаустпатронов… Из окошек будут бить по машинам Кимбара [82]. А они необходимы для Будишина, Дрездена. Практически у меня одна дорога на Будишин. Сколько на ней мостов? Все будут взорваны. Мою неприязнь к красавице Нейсе можно не объяснять: форсирование под огнем, понтонные переправы… Еще не окончательно испортил тебе настроение? Минуточку терпения, я закончу свое черное дело. Твоя бодрость от штатской непорочности. В цивильном мозгу не может существовать все предугадывающая военная машина…

Ни за что на свете, никому, даже Владе, он не признался бы, что такая машина существует в его собственном затухающем, но еще ясном перед сном сознании…

— Ты крепко понюхал пороха под Ленино. Однако сохранил сознание гражданского человека, свято верящего в армейскую слаженность. Ты в детстве любил духовую музыку?.. Когда–то я верил в планы, обожал графики, расписания, разноцветные схемы. Какую я имел вычерченную оборону в сорок первом! Не оборона — учебное пособие… Война вот–вот кончится, а в оставшиеся дни будет планово и беспланово литься кровь. Еще какая! Имей в виду, замполит, на исходе войны люди наименее охотно подставляют себя под пули. Осенью сорок первого под Вязьмой я не думал: хочется мне жить или нет. Постарев, в апреле сорок пятого, знаю доподлинно: хочется…

Он велел адъютанту вызвать из оперативного отдела Касея.

Разговор, начатый с Пщулковским, продолжал с Касеей.

— Мы с вами, майор, старые служаки, пожилые люди. Помним: кто рано встает, тому бог подает. Достаньте, Касея, из заднего кармана брюк свою записную книжечку. Найдите страницу, где записано, когда восходит солнышко шестнадцатого апреля. Ту сладкую минуту, в какую даже грешники спят сном праведников.

— Солнечное время четыре сорок. Среднеевропейское — шесть сорок.

— Шесть сорок. Совпадает с моим талмудом. Я имею слабость перепроверять самого себя… Шесть сорок. Темно. А тут еще леса. Подготовьте, Касея, шифровку. Нет, не записывайте. Легко запомнить: «Ч» — шестнадцатого четвертого сорок пятого, восемь ноль ноль. Моя подпись. Повторите.

— «Ч» — шестнадцатого четвертого сорок пятого, восемь ноль ноль, Кароль Сверчевский.