Вместо супа я лучше предприму что-нибудь, отправлюсь в Монфермей, в Порт де Лила — будет на что жить и хватит на твои три месяца. Увидишь, все наладится. Уже завтра утром будет лучше, правда, ведь иногда, когда мы оба позволяем себе травку или радуемся, что получили аванс и у нас в кармане оказался десяток купюр, мы верим во все это, устраиваем себе ужин, ты покупаешь себе новые книги, у мясника внизу заказываем фаршированный рулет, он готовит нам так, как мы любим. И тогда на несколько вечеров наша комнатка для прислуги превращается в ресторан на Эйфелевой башне, ты разыгрываешь передо мной свои роли, которые ты даже не выучила наизусть, а я смотрю на тебя, не отрываясь, почти не слушаю, я на тебя смотрю, жизнь — это наш маленький фильм на двоих. Жизнь — это наш маленький фильм на двоих.
Моя рука дрожала
Конечно, после нашего развода мы почти не виделись, но все же я заходил к ней раз в два месяца на ужин вдвоем, так мы договорились. И вот однажды вечером, когда я пришел навестить ее в ее теперешней жизни, в ее нарядной квартирке, она заметила эту новость, эту жестокую странность — моя правая рука дрожала над тарелкой.
— Послушай!
— Что такое?
В тот момент она больше ничего не сказала, взволнованно села, уставившись на мою руку, как на непрошеную гостью. Я сам не мог прийти в себя. До сих пор я не замечал этих небольших конвульсий, не видел или не хотел видеть, что одно и то же.
Да нет, я действительно не замечал и ничего не чувствовал.
Абсолютно ничего.
— Скажите, доктор, что вы об этом думаете?
— Знаете, в вашем возрасте…
— Что, извините?
— Если сказать проще, после шестидесяти лет могут появляться первые проявления болезни.
Через неделю мы снова сидим у этого врача, она и я, она настояла на том, чтобы пойти вместе, спутница моей жизни, с которой мы, однако, развелись год назад. Но сейчас мы оба здесь, примиренные, пытаемся что-то уловить во взгляде врача, потому что он говорит осторожно, мы это чувствуем, он не хочет нас пугать, он старается вселить уверенность, это даже трогательно. Странно, пока мы ждали в приемной, моя рука не дрожала, и жена почти успокоилась — увидела в этом ремиссию. Но уже в начале консультации невролог произнес роковые слова, название болезни прозвучало как решение судьбы, и сразу же, не знаю почему, моя рука стала еще более неуправляемой, чем раньше. Правда, то, что он сказал, было жестоким. Даже если лечение в первое время поможет, снимет в какой-то мере симптомы, вылечиться совсем нельзя, надо признать, он был откровенен, этот врач, да я и сам его об этом попросил. Первая задача — сдержать дрожание, справиться с ним, но об остальном нечего и мечтать, как раньше уже никогда не будет, таков закон жизни, время проходит, бесполезно этому противиться.
Надо лечиться, регулярно приходить к врачу, чтобы он видел, как я переношу все эти новые лекарства. Он говорил нам обо мне, как говорят о ребенке, которого ждут, который должен появиться через несколько месяцев, о том, каких новых забот он потребует. У нас с ней двое детей, но теперь, по прошествии времени, их как будто и нет, или их так мало, или они так далеко, так безучастны, не считая, правда, того, которого мы потеряли, но это совсем другая история, и был другой врач, с тем же старанием во взгляде, с тем же тактом, он тоже хотел нам все объяснить.
В результате мы оба сидим перед врачом, с ним нас трое, и мы, все трое, ведем этот разговор, хотя мы отдали бы все, чтобы его, этого разговора, вообще не было. Мы повторяем одно и то же, как будто это может что-то исправить, цепляемся за слова, в наши дни фармакология так развивается, но все же пока еще от этой болезни не излечиваются. Мы слушаем его, но надо признать, что мы оглушены, растеряны перед новой жизнью, которая меня ждет, как только кончится консультация. Момент истины врача, апофеоз — это когда он говорит нам в виде утешения, как бы сообщая, что не было бы счастья, да несчастье помогло, как хорошо, что в такой ситуации нас двое, потому что, когда речь идет о дегенеративных заболеваниях, как мое, нельзя быть одному, одному не справиться.