Сейчас я продолжу список, перейду к «Н», не знаю, кого там найду. На «О» и «П» у меня никого нет, а на «Р» — мои родители. Ладно, посмотрим, а пока я кладу мобильный в карман — даже если он не заряжен, я его держу при себе, у меня просто мания иметь его всегда при себе. Я иду на кухню, понимая, что совсем не хочу готовить. А что у нас в холодильнике? Не густо, и ничего подходящего. За неимением лучшего достаю бутылку вина, и в этот момент чувствую в кармане вибрацию — телефон вибрирует, прежде чем зазвонить.
Это пришло сообщение.
Я не сразу понимаю, что это мое послание. Я прослушиваю, после чего мне дают выбор — сохранить его или нет. Мне решительно не нравится мой голос.
Ее ребенок в соседней комнате
Мы быстро поднимаемся к ней, чтобы выпить еще по стаканчику, она благодарит приходящую няню, лихорадочно ищет в кошельке нужную купюру, а молоденькая датчанка в это время поспешно собирает свои книги и листочки и кое-как заталкивает их в сумку; она бросает на меня взгляд, но не улыбается. Не знаю почему, но я чувствую себя немного виноватым.
«А пирог уже там, на столе!»
Между нами это своего рода игра, однажды она сказала, что умеет печь шоколадный пирог и приготовит его для меня, и вот это как раз сегодня.
Я стою посреди комнаты. Слышу, как она провожает студентку до двери, они обмениваются вполголоса несколькими фразами по поводу ребенка. Ее ребенка. Его присутствие огромно, он должен быть где-то здесь, однако я его не увижу, я его никогда не видел, это другая данность, история, которая меня не касается; он спит где-то здесь, в одной из комнат в глубине коридора. Пирог же лежит под алюминиевой фольгой на блюде. Она закрывает дверь и возвращается ко мне, но не говорит ни о вине, ни о пироге, я жду, что сейчас мы посидим немного, надо хотя бы взглянуть, что там под фольгой, но она уже берет меня за руку, шепчет, что не надо шуметь, снимает туфли и ведет меня к комнатам в глубине. Весь свет погашен. В коридоре она снова делает знак, приложив палец к губам. Дверь в одну из комнат справа приоткрыта, она просовывает голову и прислушивается к дыханию ребенка — там все спокойно; осторожно прикрывая дверь, она говорит: «У него сейчас режутся зубы». Мы заходим в спальню слева, но ничего не зажигаем. По пути к кровати я натыкаюсь на игрушки, она же удачно обходит их, угадывая босыми ногами; я иду за ней как зачарованный, будто в сказке, которая становится все интереснее. Впереди кровать в четыре квадратных метра, как океан; мы падаем на смятое покрывало, разбросанные подушки, смешиваемся с ними — это как прыжок в горячую воду; без единого слова, без единого шепота, шум только от наших рук, срывающих одежды. Через большое окно, выходящее на улицу, проникает идеальный — янтарный, размытый, между желтым и серым — теплый свет; его изливают фонари, наводнившие ночной Париж. Для обнаженных людей и не придумать лучше — он позволяет видеть друг друга в тесных сумерках квартир, хотя и не по-настоящему — так, чтобы отбросить всякую стыдливость. Единственная светящаяся точка в комнате — часы на видеомагнитофоне: 23.10. Они — как точка отсчета, и я заранее знаю, что буду смотреть на них и удивляться, что прошло уже столько времени. Двадцать три десять — начало двенадцатого, это час, о котором можно сказать, что уже поздно, хотя и не очень… И вот я теряюсь в ее волосах, в ее руках, между ее ног, ощущая слабые уколы совести, что мы слишком шумим, что ребенок здесь, рядом, в комнате за стеной; я не касаюсь этой стены, но она все время цепляется за нее, прижимается руками, а теперь вот щекой; спинка кровати стукается о стену все сильнее и сильнее, а она что-то тихо говорит мне, но я не слышу, а потом, когда я прихожу в себя, не слышит уже она. Вообще-то он меня раздражает, этот малыш, он мешает мне, стесняет меня, он ничего собой не представляет, с зубами или без. Наступает момент, когда я начинаю воспринимать его как того, кто может все испортить, и тогда, ни на минуту не забывая о нем, я веду себя так, будто его здесь нет, и снова тешу себя иллюзией идеального любовника. Мои руки делают свое дело, и я успеваю всюду, отбрасывая всякую сдержанность, я становлюсь почти грубым и чувствую, что она только этого от меня и ждет, — она хочет, чтобы мы отдавались друг другу, брали друг друга, теряли голову, и сейчас нам не до шоколадного пирога. Отбросив всякую осторожность, мы произносим множество слов, все менее и менее нежных, наши действия становятся взрывными — мы еле сдерживаемся, чтобы не укусить, а потом все-таки кусаем друг друга, и при каждом укусе я чувствую набухающую кровь, внутренний голод, утолить который нужно немедленно, сейчас; мы высасываем, выпиваем друг друга, выплескиваем все жидкости; наши тела покрываются потом — чтобы лучше скользить, чтобы слиться воедино, и кровать стукается о стену, но мы не думаем о шуме, и так до тех пор, пока из-за стены не слышится какой-то писк, кряхтение; писк усиливается, и вот уже раздаются жалобные крики. Режутся зубы, из ребенка прорастает мужчина, новое проявление ушедшего отца, мужчины вне игры вот уже несколько месяцев, но не исчезнувшего совсем — вот тому доказательство. Мы приходим в сознание, как будто нас окатили холодной водой. Вот уже несколько мгновений я различаю эти слабые призывы, и она, вероятно, тоже. Слабые стоны младенца, которые мы перекрывали нашими до тех пор, пока они не превратились в настоящий вопль… Она встает, оборачивается простыней и идет к нему. А я возвращаюсь к действительности, к электронному времени на видеомагнитофоне, к этим четырем красным цифрам, которые смотрят на меня из глубины комнаты. Без четверти двенадцать, время кажется абстрактным, и постоянно этот свет — желто-серый, идущий из окон без занавесок; на улице, должно быть, холодно. Я слышу, как она разговаривает с ним в соседней комнате, — через стену все слышно, это раздражает. Она его успокаивает, заводит какую-то музыкальную игрушку — карусель или не знаю что, — и простая детская песенка создает своего рода звуковую завесу. Я едва различаю ее шепот и жалобный голосок; он еще не умеет составлять фразы, хотя мне кажется, что я различаю слово «папа». Она возвращается в спальню, бросается на кровать, как бросают сумку; я чувствую, что она смущена, даже готова извиниться — за что же, мой Бог? — но очень скоро ею снова овладевает желание все забыть; она снова прижимается ко мне, снова обнимает, и поток снова подхватывает и несет меня. И я должен всегда оставаться любовником, которому ничто не мешает, мое тело должно быть готово все повторить, в то время как образ малыша за стенкой меня преследует. Этот перерыв… я пережил его как неожиданную возможность прийти в себя, все оценить, подумать о ее поведении ненасытной любовницы, о том сладостном головокружении, когда чувствуешь, что тебя превосходят, когда можно с головой погрузиться в желание женщины, снедаемой этим желанием, когда возникает иллюзия, что ты этому причина. Когда все колебания отброшены, мы снова занимаемся любовью — с того места, на котором прервались, вцепляемся друг в друга, кусаем, становимся грубыми, и в этой грубости нет никакого притворства. Мы продолжаем уже вне кровати, почти бессознательно, мы все себе позволяем и доходим до высшей свободы, когда можно не тратиться на настоящее чувство. С ней мы занимаемся любовью, чтобы заниматься любовью, мы хотим друг друга именно из-за желания, удовлетворив которое мы ощущаем усталость, и тогда мы некоторое время не произносим ни слова, опустошенные, благодарные друг другу. Наши тела легки, надо только сделать усилие и накрыть себя и партнера простыней, потому что теперь мы можем простудиться. Мы снова ощущаем свою хрупкость, мы просто люди, и нам почти хорошо, ведь именно этого мы и хотели. И приходит момент, когда мы снова боимся услышать из соседней комнаты детский голосок, — прислушиваясь, мы слышим его.