Но однажды мне повезло. Как-то во время оправки я обратила внимание на груду кирпича, наваленная у ворот. Я предложила Васильеву:
— Давай, я сложу все штабелем. Хочется поразмяться, да и воздухом подышать.
Он согласился и днем выпустил меня поработать.
С какой радостью принялась я за дело!
Было жарко. Солнце так и жгло. От яркого света у меня рябило в глазах, а в ушах стоял звон от слабости. Даже когда я подымала два кирпича, кружилась голова и было невыносимо тяжело. Но это такое счастье — после темного подземелья видеть небо, солнце, птиц!
Вдруг под кирпичами я обнаружила моток проволоки. Спрятав его в штаны, я зашла в уборную и там намотала эту проволоку прямо на тело (я была в майке). Мирно дремавший на солнышке Васильев ничего не заметил.
Покончив с кирпичом, я вернулась в камеру и сразу показала проволоку девчатам:
— Вот это настоящий телеграф!
Видно, не в добрый час он у нас появился. В этот же день вечером в смертную камеру доставили женщину. Назавтра ее переведут в первую тюрьму. Разумеется, как только представилась возможность, мы сразу организовали «телепередачу»[18]. папиросы. Разумеется, уже зажженной.
Как только дежурняк пошел наверх за вечерней баландой, у нас закипела работа. Лида, стоя на параше, глядела в «перископ», то есть осколок стекла на фоне черной тряпки. Я приготовила «телеграф» и вскарабкалась на спину Машки Братищевой, а Маруся Якименко принялась «накатывать» огонь. Минута — и самокрутка, зажженная и закрепленная на конце «телеграфа», была благополучно переправлена в камеру № 2.
— Спасибо, девочки! — услышала я приятный и как будто знакомый голос. — Спасибо, но я не курю. Возьмите, вам самим пригодится!
— Кто вы? И за что вас? — спросила я.
— Я врач. Осуждена за саботаж. Давала медицинские освобождения тем, у кого температура была нормальная, но сердце сдало от переутомления. Что ж, я врач, а не палач: я свой долг выполняла. Ну ладно, я вот о чем хотела попросить. Я родом из Киева, Павловская Ксения Александровна. Может, кто из вас встретит моего отца, профессора…
— Полундра! — прошептала Лида, и передача на этом закончилась.
Топот шагов по лестнице, звон ключей, грохот засовов — знакомая тюремная симфония. Я выхватила у Лиды «перископ», но ничего не успела заметить: женщину уже вели вверх по лестнице.
Павловская Ксения Александровна… Неужели та самая?! Да, я помню, Ирина Александровна Яневская говорила, что в Киеве у нее есть старшая сестра, врач, крестная ее Даньки. Боже, как это было давно! Профессор Павловский… Дедик, как его все звали… Славный старикашка! Он хотел мне дать денег на дорогу в мой последний день на родине — день, когда меня отправляли в ссылку… Оттого голос мне показался знакомым. Голос как у Ирины Александровны, той самой, что, живя как у Бога за пазухой — в Бессарабии, неподалеку от нас, в своем имении Дубно, воображала, что она коммунистка, гордилась тем, что ее дети — комсомольцы, и все ссылалась на то, что ее сестра — настоящая, идейная коммунистка!
«Я врач, а не палач!»
За это ее расстреляют.
Месть за губную помаду
На сей раз это была месть так уж месть настоящая. Я и не думала, что представится такая оказия — поманежить до седьмого пота Дунаева!
Чистая случайность, что в то утро я, стоя на параше, осматривала коридор. Вернее, наблюдала за Дунаевым. Вот он принес фанерный чемодан с разрезанными пайками хлеба, и, предварительно их пересчитав, стал раздавать, начиная с камеры № 1.
Но что это? На откидной крышке чемодана лежат ключи — вся связка ключей, нанизанных на широкий сыромятный ремень. Ремешок поднялся «колечком»… Да он же сам подсказывает, что мне делать — это единственная в своем роде оказия!
Как пантера, метнулась я к той щели, где был спрятан наш «телеграф», выхватила его, загнула конец крючочком, вскарабкалась на парашу и глянула в «перископ». Дунаев взял две пайки и не спеша пошел вглубь коридора, к камере № 5.
— Дзинь! — чуть слышно звякнули ключи, следуя по траектории с крышки чемодана через решетку к нам в камеру.
И вот они у меня в руках!
Все на них уставились, разинув рот. Затем переглянулись и прыснули от смеха. Потом ринулись, толкаясь, к «перископу».
Дунаев закончил раздачу хлеба. Вот он не спеша, вперевалочку подходит к чемодану, протягивает руку и… рука повисает в воздухе. Недоумение. Это еще пока не тревога. Лишь немного резвее, чем обычно, идет он к топчану. Оттуда возвращается очень быстро и поспешно шарит на столике, хлопая крышкой чемодана. Затем бегом вверх по лестнице в дежурку.