Разумеется, у человека есть ум. Ум — это память, логика и опыт, свой и чужой, приобретаемый ценой ошибок и оплаченный страданием. Не задумываясь, ставлю я на первое место память.
«Ничто не забыто, никто не забыт!» — слышу я очень часто. Эти гордые слова красуются на памятниках, они фигурируют в качестве эпиграфов.
Увы! Всё забыто, и все забыты…
Не в том беда, что переименовывают города, улицы, снимают памятники, убирают портреты, лозунги, переделывают уже изданные книги, вырезают и заменяют страницы энциклопедических словарей, замазывают и склеивают их листы. Взятый в отдельности, каждый из этих фактов смешон. Но когда все это, вместе взятое, направлено на то, чтобы у человека отнять память, заменить логику покорностью, скрыть или извратить уроки истории, — это ужасно и преступно.
Люди моего возраста помнят, как происходила эта фальсификация событий, судеб людей, фактов, но они молчат. Так спокойнее и безопаснее.
Еще несколько лет, и мы, последние очевидцы и революции, и нэпа, и коллективизации, и сталинского террора, — мы умрем, и некому будет сказать: «Нет! Было вовсе не так!»
Поэтому я и пытаюсь «сфотографировать» то, чему я была очевидцем.
Люди должны знать правду, чтобы повторение таких времен стало невозможным.
Катафалк
«И хоть бесчувственному телу равно повсюду истлевать…» Не знаю, как взглянул бы Пушкин на похороны по лагерному разряду.
Меня всегда коробило, когда голые трупы, мужчины и женщины, сваливались вперемежку в специальный ящик, в котором их везли в могилу.
«Могилы» — это траншеи на двести жмуриков. Когда траншея была наполнена, то ее закапывали, если это было летом. Зимой жмуриков присыпали снегом, а закапывали их уже весной или летом.
Поначалу заключенных хоронили в гробах, кое-как сколоченных из горбылей.
По мере того как смертность возрастала, это становилось все сложнее, но не потому, что на пилорамах не хватало горбылей. Напротив, огромное количество отходов сжигалось. Дело было не в этом.
Приходилось заготавливать слишком много могил, вернее, траншей для братских могил. Их рыли про запас летом в тундре, под Шмитихой. Они наполнялись водой — гробы всплывали… Одним словом, возня.
Вот тогда и пришло распоряжение изготовить этот самый катафалк — вместительный ящик с крышкой.
Жмуриков после вскрытия, которое было обязательным (чтобы среди покойников не затесался беглец, ведь со вспоротым брюхом далеко не убежишь!), клали голыми в ящик, отвозили под Шмитиху и сваливали в ямы, куда помещалось по двести — триста «дубарей».
Ирония судьбы — в первой же партии пассажиров катафалка оказался мастер, его изготовивший. Судьба, как всегда, была несправедлива: он являлся лишь исполнителем чужой воли — идея ведь была не его.
Жизнь ушла из них до смерти
Возвращаясь ко времени моей работы в морге, я вновь и вновь повторяю, что это было самое счастливое из всех этих мучительных лет неволи. Если только вообще слово «счастливый» применимо по отношению к «производству, где начальником доктор Никишин Павел Евдокимович». Так было принято называть морг в Норильске. Начальство города было буквально помешано на засекреченности названий учреждений, объектов, заводов. Все, что только подходило под это весьма растяжимое понятие, именовалось производством.
«Счастливое время — пребывание в морге…» Но это возмутительно! А трупы? Те трупы, что надо ежедневно вскрывать, а затем зашивать и голых выволакивать и укладывать «валетом» в этот жуткий ящик? Слова «счастливое время»… и эти страшные трупы?
Может быть, это парадокс, но так оно и есть: тот животный ужас, который свойственно испытывать человеку при виде мертвеца, возможен только тогда, когда тело не утратило человеческого облика. Но в подавляющем большинстве несчастные жмурики еще при жизни утратили облик человеческий: серая, сухая, шелушащаяся кожа, обтягивающая кости; глубоко ввалившиеся глазные яблоки — дряблые, мутные, обтянутые тонкой пленкой век; выпирающие сквозь кожу ребра и, наоборот, опухшие, как подушки, ступни ног. Казалось, что еще до смерти жизнь ушла из них. И до чего же они были похожи один на другого! Разница была лишь в росте.
Иное дело, когда поступает труп человека, которого смерть «сразила», а не просто погасила чуть тлеющей фитилек. Особенно тяжело видеть в морге мертвого ребенка.