– Да хватит тебе! – рявкнул Петров, задыхаясь. – Жизнь – говно! Так давай, чтоб и нежизнь тоже говном была!
А наплясавшись, прижался к моему плечу и вдруг разродился признанием:
– Каждое утро встаю с чувством ненужной бодрости.
Через два дня, повздорив на заре с двумя чертями, приставшими к нему на кухне с подлыми вопросами, Гена извлек с антресоли обрез, вышел на балкон и с балкона двумя меткими выстрелами уложил пару черных котов. Потом позвонил мне и сказал:
– А и нежизнь – тоже говно. Так и передай своему другу.
Санитары и менты подъехали одновременно и даже поспорили, кому из них забирать Гену, который в это время с чувством исполненного долга торопливо допивал водку, разлитую для чего-то по трем стаканам.
Вечером того же дня я неподвижно лежал в вытоптанной траве на пустыре и смотрел мутным взором прямо перед собой. Кто думает, что жизнь создана для счастья, тот полный засранец. Жизнь создана для насекомых. И только для них. Все – леса, поля, звери, человеки – все для них. На одном таком пустыре их, верно, больше, чем людей на всей земле. Они чего хочешь переварят и не подавятся. Если бы насекомые умели хоть что-то чувствовать, они бы наверняка почувствовали себя человеком. А кто ищет счастья, пусть утрется.
По трассе, примыкающей к пустырю, взад-вперед проносились машины.
24
Несколько дней я слонялся по улицам, разглядывал прохожих и витрины дорогих магазинов. Почему-то было приятно ничего не хотеть, ни о чем не думать, а главное – не стремиться быть одним из миллиона осмысленных, целеустремленных, благополучных.
Однажды я набрел на дощатый домик с крошечным мезонином, в котором у своей бабушки когда-то жил Лермонтов. Теперь здесь был музей. Назревал дождь. От нечего делать решил зайти ознакомиться с обстановкой. Мое появление произвело сильное впечатление на трех старух, которые накинулись на меня, как изголодавшиеся по человеческим душам гарпии. Должно быть, мало кто заглядывал сюда по будням. Обув меня в войлочные тапки и содрав пятьдесят рублей за вход, они шустро разбежались по комнатам особнячка. Я было направился в анфиладу из трех комнатушек, но дорогу мне загородила одна из бабок, прижимающая к своему боку толстую книгу. По ее мнению, нельзя было зайти в комнаты покойной бабушки поэта без того, чтобы не выслушать лекцию размером с том у нее под мышкой. Она начала с того, что Лермонтов – великий русский поэт первой половины XIX века. После внушительной паузы она сообщила, что Лермонтов родился в Москве, и, скорбно закатив глаза, приступила к цитате: «Москва, Москва!.. как много в этом звуке…» Воспользовавшись моментом, когда она, судя по всему, ничего не видела и не слышала, я проскочил в бабушкины апартаменты. Там меня уже поджидала другая – маленькая, сутулая, зорко следившая за тем, чтобы я не стянул чего ценного грешным делом, что не мешало ей время от времени предпринимать попытки овладеть моим вниманием.
– Смотрите! – вдруг вскрикивала она, указывая на одну из картинок на стене. – Это рука Лермонтова!
Хочешь не хочешь, приходилось пялиться на «руку Лермонтова».
– Вот буфет! Конторка! Вот грифельная доска бабушки поэта!
Черт бы с ней, с доской! Рядом лежала бумажка с записями.
– Это Лермонтов писал? – спросил я.
– Что?
– Записка Лермонтова?
– Вон там посмотрите! Там топили печь!
Она еще и глухая! Прошаркав через три пыльные комнатки и не увидав кровати, я громко поинтересовался:
– А где они спали?
– Это писал писарь! – вдруг прокаркала она. – А Лермонтов ему диктовал!
– Понятно.
– Что вы спрашиваете?
– Я говорю, где они спали?
Она вылупилась на меня, как будто я спросил, где тут они занимались любовью. Потом набрякла и злобно заорала:
– Где тут спать? Три комнаты всего! Неужто не видно?
– Понятно, – опять буркнул я и поспешил удалиться, но сунулся не туда и уткнулся в запертую дверь: – А здесь у них санузел, наверно?
– Что?
– Ну где-то же они мылись, справляли нужду…
Несколько секунд она пыталась поверить своим ушам, затем свела руки по швам и отбила каменным голосом, стараясь облить меня истребляющим презрением пообильнее:
– Лермонтов нужд не справлял, молодой человек!
Последней была комната самого Лермонтова, которая располагалась в мезонине. И там тоже меня ждали. Я и рта не успел открыть, как был сбит вопросом:
– Знаете, чей там портрет над столом? – На меня воззрился цепкий глаз.
– По-моему, Александра Сергеевича Пушкина, – робко предположил я.
– Верно. Лермонтов очень любил Пушкина. «Евгений Онегин» был его настольной книгой. И что обидно: оба они ходили по одним и тем же арбатским переулкам, но так ни разу и не встретились. Какая странность!