Возле изголовья Ермия стояли два сосуда из глины — один с водою, другой с молоком, и на свежих зелёных листах мягкий козий сыр и сочные фрукты.
Ничего этого с вечера здесь не было…
Значит, пустынник спал крепко, а его усталый хозяин, когда возвратился, ещё не прямо лёг спать, а прежде послужил своему гостю.
Скоморох поставил гостю всё, что где-то достал, чтобы гость утром встал и мог подкрепиться…
Ни сыру, ни плодов в доме у Памфалона не было, а всё это, очевидно, ему было дано там, где он вертелся и тешил гуляк у гетеры.
Он взял подачку от гетеры и принёс это страннику.
«Чудак мой хозяин», — подумал Ермий и, встав с постели, подошёл к Памфалону, взглянул в лицо его и засмотрелся. Вчера вечером он видел Памфалона при лампе и готового на скоморошество, с завитою головою и с лицом, разрисованным красками, а теперь скоморох спал, смыв с себя скоморошье мазанье, и лицо у него было тихое и прекрасное. Ермию казалось, будто это совсем не человек, а ангел.
«Что же! — подумал Ермий, — может быть, я не обманут; может быть, не было надо мной искушения, а это именно тот самый Памфалон, который совершеннее меня и у которого мне надо чему-то научиться. Боже! как это узнать? Как разрешить это сомненье?»
И старик заплакал, опустился перед скоморохом на колени и, обняв его голову, стал звать со слезами его по имени.
Памфалон проснулся и спросил:
— Что тебе угодно от меня, мой отец?
Но увидев, что старец плачет, Памфалон встревожился, спешно встал и начал говорить:
— Зачем я вижу слёзы на старом лице твоём? Не обидел ли тебя кто-нибудь?
А Ермий ему отвечает:
— Никто меня не обидел, кроме тебя, потому что я пришёл к тебе из моей пустыни, чтобы узнать от тебя для себя полезное, а ты не хочешь сказать мне: чем ты угождаешь Богу; не скрывайся и не мучь меня: я вижу, что живёшь ты в жизни суетной, но мне о тебе явлено, что ты Богу любезен.
Памфалон задумался и потом говорит:
— Поверь, старик, что в моей жизни нет ничего такого, что бы можно взять в похвалу, а, напротив, всё скверно.
— Да ты, может быть, сам не знаешь?
— Ну, как не знать! Я знаю, что живу, как ты сам видишь, в суёте, и вдобавок ещё имею такое дрянное сердце, которое даже не допускает меня стать на лучшую степень.
— Ну вот скажи мне хоть об этом: какой вред сделало тебе твоё сердце и как оно не допускает тебя стать на иной степень? Как это было, что ты почувствовал себя хорошо, когда сделал дурно?
— Ага! про это изволь, — отвечал Памфалон, — если ты так уже непременно этого требуешь, то я тебе расскажу этот случай, но только ты после моего рассказа, наверно, не захочешь ко мне возвратиться. Восстанем же лучше и пойдём отсюда за город, в поле: там на свободе я расскажу тебе про то происшествие, которое совсем меня отдалило от надежды исправления.
— Пойдём, Бога ради, скорее, — отвечал Ермий, покрываясь своими ветхими лохмотьями.
Они оба вышли за город, сели над диким обрывистым рвом, у ног их легла Акра, и Памфалон начал сказывать
Глава двенадцатая
— Ни за что я не стал бы тебе рассказывать, — начал Памфалон, — о чём ты меня просишь, но как ты непременно хочешь считать меня за хорошего человека, а мне от этого стыдно, потому что я этого не стою, а стою одного лишь презренья, то я расскажу. Я большой грешник и бражник, но, что всего хуже ещё, — я обманщик, и не простой обманщик: а я обманул бога в данном ему обете как раз в то самое время, когда получил невероятным образом возможность обет свой исполнить. Слушай, пожалуйста, и суди меня строго. Я желаю в твоём суде получить целебную рану, какую заслужил себе в наказание.