— Ой, монашек, полюби девку бесталанную.
Месяц в ручье качнулся, и лунные столбы колыхнулись и поднялись до неба. И когда притянула Незлоба паренька на высокую грудь и, перебирая кудрявые волосы, в который раз повторяла горячим шепотом: «Жданушка, ласковый красавчик», точно сквозь сон услышал Ждан голос инока Захария: «Бежи от красоты женския невозвратно».
Но Ждан и не подумал бежать, он еще крепче прижался к Незлобе, чтобы познать, наконец, сколь сладостна проклятая монахами бесовская женская прелесть.
Потом, когда смотрел Ждан в глубокие Незлобины глаза и смеялся от радости, он пожалел инока Захария, никогда, должно быть, не отведавшего бесовской женской прелести и потому наставлявшего людей бежать от прельщения женок. А Незлоба сидела притихшая, сердце же, слышал Ждан сквозь полотняный летник, стучало часто.
У Горбатой могилы передохнувшие скоморохи ударили в бубны и засвистали в дуды. Незлоба вскочила, подобрала распустившиеся косы:
— Ой, Ждан, радостно мне, плясать охота!
Обнявшись, шли по лугу Ждан и Незлоба, и от ног их оставался на росистой траве серебряный след. Небо уже светлело, прохладой тянуло с реки и прозрачный туман поднимался над лугом. Скоморохи, хлебнувшие довольно меду, дули в свои дуды, кто во что горазд. Как всегда, на исходе купальской ночи, все перемешалось в плясе. Ждан с Незлобой протиснулся в толпу, закружился, заскакал, только развевались полы черного кафтана. Притоптывал, выкрикивая несуразное, что — не знал и сам, видел только ласковые Незлобины глаза и алым цветком расцветшие губы. Вихляясь задом, прошла в плясе грузная посадская женка, толкнула Ждана так, что тот едва не слетел с ног. Хлестнули по лицу чьи-то косы. Козлом проскакал, потряхивая космами, похожий на лешака, дед. Скоморохи нетерпеливо перебирали ногами, вертели колпаками, если бы не дуды да гудки, пустились бы в пляс и они. Казалось, сама земля у Горбатой могилы от людского веселья ходит ходуном.
Глухой, точно из-под земли, гнусавый, с хрипотцой голос выкрикнул:
— Остановитесь, бесоугодники!
И как будто в ответ еще пронзительнее засвистали дуды и басовитее заговорили гудки.
А голое повторил уже громче и ближе:
— Остановитесь! Прокляну!
Ждан не видел, как поредела вокруг и раздалась толпа. Дуды пискнули и смолкли, скомороший атаман как держал поднятый к верху бубен, так и окаменел. Ждан опомнился, когда кто-то гулко поддал ему в спину. Он выпустил руку Незлобы, замахнулся, шаря глазами, искал, кому дать сдачи. Перед ним стоял игумен Дионисий. Борода его, отсыревшая от росы, сбилась набок. Стоял он длинный и сутулый, подняв кверху костлявую, со скрученными пальцами руку, будто хотел схватить уплывающий бледный месяц, гневно тыкал в землю высоченным, вровень с клобуком посохом, выкрикивал хрипло, точно лаял:
— Бесоугодники! Аггелы сатанинские! Племя лукавое! — Повернул бороду к девкам и женкам, овечками жавшимся друг к дружке: — Ехидны лютые! Змии скорпии! Грехов учительницы! Похоть ненасытная!
Кинул на землю посох, взвизгнул тонко, по-бабьи:
— Про-о-о-кляну!
Девки и женки охнули, толкая друг дружку, посыпались — кто куда, в кусты. Из-за игуменовой спины высунулся инок Захарий (Ждан его только теперь увидел), поднял посох, низко поклонившись, подал его Дионисию.
Мужики стояли, опустив головы. Скомороший атаман несмело сказал:
— Не гневайся, монах, от отцов и дедов наших пошло — в купальскую ночь на игрище собираться, по стародавнему обычаю чиним.
У игумена гнев стал проходить, говорил теперь он не со злостью, с дрожанием, точно читал молитву:
— Не отвращайте лица своего от господа. Плясание и скакание, и хребтом вихляние, игры бесовские все то сатаны прельщение и дьяволу служение, за бесовские игрища гореть вам в огне неугасимом вечно.
Пока Дионисий стращал мужиков, Ждан тихонько подался в сторону. Незлоба, схоронившись за кустом, манила его пальцем. Только было Ждан шагнул, цепкая Захарьева рука схватила его за ворот, другой монах вцепился в летник Незлобы, выволок девку из-за куста, прошипел в ухо:
— Погоди, распутница, доведу боярыне Зинаиде, она тебе волосы перечтет.
Незлоба рванулась, в кустах мелькнули девичьи косы, только и видел монах Захарий девку Незлобу.
Совсем рассвело, и в кустах уже на все лады заливались голосистые пичуги. Шаркая по росистому лугу лаптями, расходились пахари и городские люди с купальского игрища, тащили домой пустые жбаны и кувшины, переговаривались:
— Добро, что монахи про игрища поздно проведали.
— Спохватились, как и Купалу проводили.
— Не гораздо, что монахи стародедовские обычаи ломают.
— И огонь вечный сулят.
— Как деды и отцы наши Купалу честили, так и нам честить.
Игумен Дионисий с иноком Захарием, разогнав купальское сборище, тоже потянулись к обители. Шли по тропке, промятой между кустарников. Впереди волочил ноги игумен Дионисий, за ним плелись инок Захарий со Жданом. Захарий бормотал под нос, сокрушенно вздыхал:
— Ой, отроче юный, не ведаешь, что учинил. Велит теперь игумен тебя по канону афонскому шелопугами бить и в затвор посадить. Раны телесные тело изъязвляют, грех же душу язвит. Блудный же грех всем грехам грех, и от того греха смерть и огонь вечный.
Ждан придержал Захария за рукав, чтобы Дионисий ушел вперед и не услышал, прошептал радостно:
— Ой, отец! Сладкий тот грех!
Захарий остолбенел, стоял, бормотал совсем бессвязно:
— От женок сколько человеков пострадало: Ной праведный, Лот праведный да Иосиф красный, сам царь Давид, увидав женку Вирсавию, от уязвления красоты ее смерть хотел принять…
Ждан смотрел на инока-наставника, и глаза его сияли (Захарий подумал: «Чисто, как отрок, что вышел из пещи огненной невредимым»), вымолвил тихо, Захарий едва его расслышал:
— Женки ради и смерть сладостна.
Захарий поперхнулся на полуслове, закатил глаза, обмахнулся сложенными перстами.
— Свят, свят, господи, откуда такое? — зашагал торопливо и, уже не слушая Ждана, думал свое: «Чаял, возрастет отрок в молитве и послушании, прилепится душою к обители, а вместо того такое говорит, не выговоришь — помыслить страшно». Решил: «Мало отрока учил и жезлом и власодранием — мой грех».
А Ждан шагал позади монахов и думал о том, что, пожалуй, ему шелепов на этот раз не миновать. Игумен Дионисий не спускал отрокам погрешений ни больших, ни малых. За малые епитимию меньше трехста поклонов не накладывал, за большие — дул братьев-молельщиков, а случалось и мирян, смоленными плетьми.
Ждан об игуменовых плетях не думал, в мыслях было другое, отчего хотелось бежать, куда глаза глядят. Чуть свет — поднимайся к утренней службе, стой, тяни за монахами молитвы. Отойдет служба — иди на поварню, стряпай братии яство, двор подмети, воды наноси, дров наколи, бреди в церквушку к вечерней службе, а потом, подремавши, опять ко всенощной. Тоска смертная! И так день за днем. Хорошо, когда забредет в обитель какой-нибудь перехожий человек или кто из мирян, можно хоть словом перекинуться. С монахами много не наговоришь. Только и знают поклоны бить, дрыхнуть, да толокно жрать.
Солнце выкатилось из-за леса и брызнуло по лугу лучами. Роса на траве заиграла, заискрилась цветными бусинками. В кустах еще веселее зазвенели пичужки.
Ждан узнал ветлы у Красавина ручья, где ночью сидел он с Незлобой. Чудится Ждану в ушах горячий шепот. Кажется, жизни не жаль, только б еще увидеть близко девичьи глаза, услышать опять: «Жданушка, ласковый».
Игумен Дионисий, подпираясь посохом, перебирался через ручей по кладке на ту сторону. За ним ступил на кладку Захарий. Ждан только этого и ждал — пригнулся, скользнул между лозняков. Остановился, когда был далеко, услышал, как кричал с того берега Захарий:
— Иван!
Потом опять:
— Ждан!
И еще:
— Иван!
Ждан выбрался из лозняков от ручья. Голос Захария доносился чуть-чуть. Ждану стало жаль доброго монаха, подумал: «От смертной хвори выходил». Но, вспомнив долгие церковные службы, постылый запах ладана, вздохи и бормотанье иноков, махнул рукой и зашагал к городу. Когда показались бревенчатые городские стены, Ждан присел передохнуть в тени под старой березой. Солнце стояло уже высоко, и листья на березе блестели, как молодые. Теплый ветер ласкал щеки. Ждан смотрел на широкий луг, раскинувшийся на все четыре стороны от Горбатой могилы, думал о дорогах и тропках, еще им не исхоженных, о городах и землях, еще не виденных, о великой сладости ласковых женок и небывалая радость входила в его сердце. Слова, еще не высказанные, рождаясь, готовы были сложиться в песню, и он запел, тихо, по несколько раз повторяя родившееся слово. Он пел о широких лугах, о полюшке, где есть разгуляться молодецкой волюшке, о ласковой душе-девице с трубчатой косой и соболиными бровями.