Выбрать главу

— Песни молодцы играют такие, не то у живого, у мертвого сердце взыграет. Да, такие песни надо играть с опаской. Доведает пан наместник, или кто из слуг его песню услышит — хлебнете лиха. Тюрьма у наместника крепкая, а колодки в тюрьме тяжкие…

Как советовал старый Кречет, так ватажные товарищи и делали. Пели песни обычные, скоморошьи, про Ерему и про Фому, плясовые, или, обрядившись в хари, показывали смешное позорище, как женка без мужа потешается с милым дружком. Зато, если случится, зазовут их на пирок или братчину, или окажется на торгу народу немного и народ надежный, сразу пойдут другие песни. Запоют ватажные товарищи о русской земли собирательнице Москве, у смоленских людей глаза туманятся радостной слезой: «Дай-то бог». А Упадыш в ответ обронит:

— Бог-то бог, да сам не будь плох.

Слободские люди опускали глаза, тихо оправдывались:

— Мы всей душой радеть Москве готовы, да силы-мочи нет стряхнуть с плеч литву. Да опять-таки, мужики-рукодельцы и купцы многие, за Москву встать готовы. А бояре в другую сторону глядят. Про шляхту литовскую и говорить нечего, на русских людей смотрят волками, мужиков-пахарей в три дуги гнут…

Ждан возьмет да запоет новую песню. Сложил он ее, наслышавшись от Кречета и Олеши рассказов, как двадцать лет назад поднимались смоленские черные люди на наместника Саковича:

Было то в городе Смоленске,Против бережка было днепровского,Подымалися люди смоленские,Слободские мужики хоробрые.Ко двору ищи Ондрея наместника,Не со злом шли, по-доброму,То не черны вороны вылетали, —Вылетала сила вражья,Сила вражья, сам Ондрей пан с боярами,Стали они слободских мужиков бить и рубить,Бить и рубить, буйны головы с плеч валить…

У мещан густели брови и сами собой сжимались кулаки. То, что было без малого назад двадцать лет, казалось, случилось недавно. Поднималась обида. Прогнали тогда литву, год целый по своей воле жили, а потом опять села на шею литва. Прийдись теперь стряхнуть с плеч наместника, знали бы, что надо делать, все бы головами легли, а супостатов в город не пустили.

У Ждана струны под пальцами грустили:

Не одна молодая жена заплакала,Не одна вдовою осталася.Заплакали, зарыдали малые детушки,Милые детушки, сирые птенчики…

Вздыхали слободские смоленские люди, всхлипывали женщины. Песню, сложенную Жданом, скоро стали повторять и на Городне, и на Чуриловке, и на Рачевке, и по многим раскиданным в лесных чащобах смолокурням.

Раз под вечер сидели скоморохи на лавке, толковали про свои дела, забрел в избу Олеша Кольчужник. Пришел он прямо из кузницы, в кожаном фартуке, перемазанный сажей. Сел на лавку, заговорил, в голосе тоска:

— Всякое дело из рук валится. Бывало, возьмусь кольца кольчужные бить или наручья ковать, — работа под руками горит. Заезжие купцы говорили: таких мастеров, как Олеша, и в Кракове и в Вильне, и в немецких городах нечасто сыщешь. Кольчуга легкая, по весу отроку впору, а придется к делу — ни меч, ни сабля не берут. Панцырь хоть чеканом бей, хоть секирой секи…

Олеша усмехнулся горько, одними губами:

— И кольчуги, и панцыри Олеша ковать умеет, только умельство мое не на добро. Обряжается в Олешины кольчуги и панцыри литва, Руси вороги, Москвы зложелатели.

Говорил Олеша, переводил глаза то на Упадыша, то на Ждана:

— От дум нет покоя. Литва на Москву войною ходит, а Олеша на литовских людей кольчуги и панцыри готовит. Не бывать больше тому. Доспехи воинские готовить кину. Не доведется Олешиной кольчуге встречаться с московским мечом. Стану не доспехи ковать, а мужикам косы да серпы.

В избу вошел кузнец Емеля Безухий, за ним молодой кузнец из тех, что были на братчине. Емеля опустился на лавку, слушал, что говорил Олеша, по лицу нельзя было догадаться, о чем Емеля думал. Олеша сник, сидел понурившись. Емеля пождал, не скажет ли Олеша еще чего, тогда заговорил:

— Речи твои ладные. Послушай теперь старого волка Емелю. Емелины уши у ката остались, голову пан Сакович Емеле оставил, есть ему чем думы думать. Приспело время смоленским кузнецам — не кольчуги и панцыри боярам и шляхте ковать, да и не серпы с косами, а бердыши и ножи слободским мужикам, другую жатву жать — боярские и шляхетские головы. Кольчуги и панцыри слободским мужикам не по карману, управятся и без них. Сговаривать людей, каких кто знает, кузнецам кузнецов, бочарам бочаров, чтобы не проведал пан наместник. От каждого конца выбрать голов, головам поднять людей, когда приспеет день и час.

Вошел Кречет, садиться не стал, оперся на посох, стоял у двери, опустив бороду, белую даже в избяных сумерках. Упадыш достал лучину, вздул от углей на загнетке. Огонек осветил неподвижное, из меди, лицо Емели и впадины ниже висков. У молодого кузнеца зрачки горели зло и радостно. Ждан подумал: «Прийдись к делу, такой на литву с голыми руками полезет». Молодого кузнеца Ждан видел уже несколько раз, когда пел он с ватажными товарищами песни, и так же горели тогда у парня глаза.

Пришло еще двое кузнецов, заранее уговаривались сойтись у Дронки Рыболова. Проговорили долго. Уходили кузнецы, когда, возвещая полночь, перекликались кочеты. Кречет ушел последним. На прощанье сказал:

— Мужик-пахарь сеет зерна, а скоморохи песни. Зерно падает в землю, а песня в человеческое сердце. Сеяли вы, люди перехожие, песни добрые, а каковы всходы будут, не ведаю. От доброго семени надо быть и всходам добрым.

Полуденное солнце заливало реку стеклянным зноем. На берегу два мужика, влегши в лямку, тащили бичевой груженую ладью. С мужиков пот катился градом, потемневшие рубахи хоть выжми. Пора бы давно остановиться передохнуть. Остановись, а с ладьи тотчас же дюжий голос зыкнет: «Пошли! Пошли! Чего стали!». С кормы махнет широким веслом кормщик и себе прикрикнет: «Пошли! Пошли!».

В ладье, у загнутого гусиной шеей носа, на кошме, кинутой поверх тюков с товаром, рядышком растянулись московские купцы Лука Бурмин и Шестак Язык, кумовья. Оба дюжие, ширококостные, похожие друг на друга обожженными солнцем лицами и огненно-рыжими бородами.

Лежали купцы брюхом вниз, разомлевшие от зноя, сонно смотрели по сторонам на темно-зеленый ельник, подступавший вплотную к берегу, на желтые отмели с застывшими на одной ноге цаплями.

Год назад, прельстившись на великие барыши, отплыли Бурмин с Шеста ком из Москвы. В ладье были меха куньи, лисьи, по малости прихватили бобра и соболя.

Товар закупили кумовья вскладчину, взявши деньги под рост у купчины Дубового Носа. Уговорились, и в том целовали крест, обид друг другу не чинить, барыш не таить, что наторгуют, делить поровну.

После того, как отстояли кумовья обедню и отслужил Никольский поп молебен плывущим в путь, зашли они к ведуну. Ведун из пука сухих трав вытащил два стебелька, пошептал примолвление, купцам велел за собою повторять: «Еду я во чистом поле, а в чистом поле растет одолень-трава. Одолень-трава! Не я тебя поливал, не я тебя породил; породила тебя мать-сыра земля, поливали тебя девки простоволосые, бабы-самокрутки. Одолень-трава! Одолей ты злых людей, лиха бы на вас не думали, скверного не мыслили, отгони татя, и разбойника, и чародея, и ябедника. Одолей нам горы высокие, долы низкие, моря синие, берега крутые, леса темные, пеньки и колоды. Лежи, одолень-трава, у ретивого сердца, во все пути и во всей дороженьке».

Сунул ведун кумовьям по сухому стебельку, велел носить под рубахой в ладанке у сердца, сказал, что можно теперь ехать хоть за самые дальние моря, худого ничего не случится.

Где водой, где волоком добрались Лука с Шестаком до Смоленска. В Смоленске дали провозную пошлину с ладьи и с товара, и еще куницу в почесть наместничьему осьминнику, чтобы не чинил зацеп.

Хоть и пришлось порядком поистратиться, знали кумовья — продадут в Кафе меха, наберут кафинского товара, вернутся в Москву, — и пошлина, и почесть, все покроется с лихвой.