Выбрать главу

— Велел посадничихин приказчик Ян Казимирович долг и рост весь к Юрью весеннему принести, а где серебра добыть? А не принести — велит Марфа в холопы взять.

Мужикам и рассказывать нечего, все знают — не милостива посадничиха Марфа. Стали каждый говорить о своем, наболевшем: у одного боярин двор оттягал, с другого дважды долг взял и рост, третьего смертным боем бил, а управы на бояр не найти. Одна управа — от дедов повелось, лопнет у черных мужиков терпение, возьмутся за топоры и дубины, соберутся скопом и идут разбивать дворы досадивших бояр.

Подошло еще двое мужиков-смердов, пришли из волости. Сидят смерды на боярских землях, те, что подошли, жили за Киприяном Арбузеевым, один жаловался:

— Никогда такого не бывало. Олютел боярин Киприян. Отцы давали боярину в оброк четвертый сноп и изо всего четверть. Мы даем третий сноп и изо всего треть. А в сем году велит Киприян давать ему всего половину.

Упадыш потянул Ждана за рукав:

— Пришло время, Жданко, песню играть.

Ждан не спросил какую, знал — ту, что не дали допеть боярские хвосты-молодцы тогда на торгу, в первый день, когда пришел в Новгород.

Упадыш наладил гусли, поклонился:

— Чуйте, люди новгородские, мужики бездольные, нашу погудку.

Ждан запел:

…Ой, как зачиналася каменна Москва,Всему люду христианскому на радость, на спасение…

Сколько воды утекло с тех пор, как в первый раз пел песню, тягался тогда перед боярином с Якушкой Соловьем. Много раз пел, потом еще. Пел в городах и селах на торгах, пел на братчинах и пирах. Слышали песню в Смоленске, Пскове, Можае, да разве вспомнишь где еще. У одних, когда слушали песню, светлели лица, другие темнели и никли бородой. А в Верее князь Михайло велел выбить из палат вон. В Новгороде, вот тут же, недалеко, боярский хвост Якушко едва не убил.

Упадыш тогда сказал: «Не пришло еще время играть в Новгороде песню о Москве». Сейчас — время.

Тоскуют и радуются под пальцами Упадыша струны, поет Ждан, вплетает в песню слова, каких прежде не было, и не татары чудятся черным мужикам и смердам, а немилостивые и жадные бояре, и одна от них заступа — Москва.

Ждан по глазам мужиков догадывался, о чем те думали. Вот так же смотрели на него мужики-рукодельцы и в Смоленске, когда пел он с ватажными товарищами о Москве, всем городам городе, в глазах и тоска и радость. Стоят — не шевельнутся. Вон Гурко, рыбак со Студеного моря, въелся пальцами в окованную железом палицу, сжал губы, хмурится, а на обожженном ветрами лице слеза. Вон Микоша Лапа устремил в сторону тоскующие глаза. Эй, Микоша, где твоя новгородская гордость: «Не поклонится Москве господин Новгород!». Боярам идти под руку Москвы горше смерти, а тебе? Неужели ж и тебе люб король Казимир и паны радные? Вон и захудалый купчина из Боровщинского погоста трясет клочковатой бородой и трет рукавом глаза, и кузнец Обакум…

Из-за лавок вывернулись боярские молодцы, гаркнули здоровыми глотками привычное:

— Не люба Москва!

— Король Казимир люб!

Молодцы, расталкивая мужиков, полезли было к певцу. Гурко выпятил грудь, рявкнул, махнул кованой палицей — и попятились, сгинули молодцы, точно и не было их.

Подходили еще мужики, купцы, смерды. Ждан и Упадыш играли снова, и те, какие уже слышали песню, не уходили.

По мерзлому настилу зазвенели копыта, с моста спустился всадник в алом кафтане, откинулся в седле, стал слушать. Ждан вскинул на всадника глаза — Микула Маркич. Так слушай же боярин. Перехватил у Упадыша гусли. Точно светом его осияло, откуда только слова взялись. Задорно гудят струны, Ждан ведет песню к концу по-новому, на развеселый лад:

А что в Новгороде учинилося…Три дня и три ночи бояре судили, рядили,Супротив кого, господа бояре, собираетесь,На кого, хоробрые, поднимаетесь.Высоко соколы поднялися,Кабы о сыру землю не ушиблися.

Дернул струны, смотрит. У мужиков губы полезли врозь. Пел молодец великую песню, многих слеза прошибла, а под конец — смех. Как ни таилась господа, знали люди во всех концах, три дня и три ночи сидели бояре во владычьих палатах, мудрили, что делать и как быть, если пойдет Москва на Новгород войною. Решили загодя просить у короля Казимира помощи ратной силой.

Подталкивали люди друг друга, говорили:

— Не в бровь, а в глаз молодец попал.

— Высоко поднялись бояре…

— Как бы не ушиблися…

Микула Маркич сидел на своем вороном, втянув в плечи голову. Потешники, скоморохи перед черными людьми бояр Великого Новгорода поносят. Тех, кем господин Новгород стоит. Чувствовал, как от гнева каменеют скулы. Наезжая на толпу, вздыбил коня:

— Кто станет против бога и Великого Новгорода!

Дышал тяжело, сверкая на мужиков из-под густых бровей гневным взглядом. Ждан вскинул голову и радостно:

— Москва!

Микула Маркич взметнул конскую плеть, хрипло выкрикнул:

— Псы! Переветники!

И еще выругался похабно. Из толпы выскочил вперед рослый мужик, взметнул перед конской мордой кованую палицу, выкатил глаза:

— Езжай мимо, боярин!

А мужики уже обступают вороного, хватают под уздцы. Видел Микула Маркич, зря с людишками в спор ввязался, не кончится дело добром. Повернул коня, за ним затрусил стремянный холоп.

Слышал, как рослый мужик с кованой палицей вслед ему выкрикнул:

— Нам, черным мужикам, Москва здорова, а вам — боярам, смертынька.

Дни тихие, теплые.

Куда ни взгляни — вода, разлились болота, подступили к земляному валу. Вода промыла вал, рухнула деревянная башня, другую перекосило — вот рухнет. В Плотницком конце вода залила многие улицы, от двора ко двору перебирались на челнах. Такой воды не помнили в Великом Новгороде уже давно. Вода спала в середине пасхальной недели, остались на улицах озерца грязи и бревна развороченных мостовых.

Зловещие ползли слухи. Дьякон Евдоким храма Ивана на Опоках слышал, как в полночь колокола в Хутынском монастыре сами собой звонили по-похоронному. В Ефимиевском женском монастыре образ богородицы во время вечерни заплакал слезами. У Юрия монахи видели кровь, проступившую из дубовой колоды с прахом посадника Димитра Мирошкинича, убитого в междоусобицу больше чем две сотни лет назад.

Находились толкователи, толковали: много будет в Великом Новгороде покойников, оттого и сами собою по-похоронному звонили в Хутынском монастыре колокола; от великой скорби заплакал образ богородицы у Ефимия; кровь из гроба Димитра Мирошкинича предвещает великую кровь. Откуда придет беда, знали и без толкователей — из Москвы.

Со дня на день ждали в Новгороде разметной грамоты, Москва молчала, точно забыл великий князь Иван о том, что еще осенью говорил новгородским послам.

Микула Маркич ходил хмурый, не мог забыть обидной скоморошьей песни. От невеселых дум спал в лице. Спросит Незлоба: «Пошто, хозяин, кручинишься?» В ответ Микула Маркич только вздохнет, посмотрит на жену погрустневшими глазами. Дело из рук валилось, нет прежнего рвения. Привезли рыболовы оброк, три ладьи рыбы, Микула Маркич на рыбу и не взглянул. Ночью не спит, Незлоба слышит, как ворочается с боку на бок или сядет на лавку, уставится глазами в угол, и глаза скучные и думами, видно, далеко.

А то ходит до света по горенке. Ночи короткие, заря сходится с зарею, в горенке светло без огня.

Распахнет Микула Маркич оконце, с близкого Волхова тянет водяной свежестью. Над рекою светлое небо с тусклыми звездами. На той стороне у берега чернеют шнейки, струги, ладьи, на высокой корме немецкого корабля теплится фонарик. Мачты со свернутыми парусами на блеклом небе четки.

Отсюда, вон где стоит сейчас немецкий корабль, бывало отплывали струги и ушкуи, полные ратных, и с ними Микула Маркич. Тут же выгружали добычу, какую добывали в походе, а вон там, пониже, свели Микулу Маркича молодцы со струга, когда едва живой вернулся он с Югры.