Выбрать главу

— Муж мой Микула Маркич за Великий Новгород на плахе голову сложил, крови и жизни своей не щадил, а вы переветников щадите.

Тихо стало на дворище и в тишине чей-то густой голос раздельно выговорил:

— Правду вдова молвит! Кровь за кровь!

Прибежал пушкарь Охромей, сказал, что ночью забили железом пятьдесят готовых пушек. Василий Онаньич в ярости разорвал ворот на шитой рубахе. Вместе с тысяцким поскакали к пушечному двору.

Во дворе толпился народ: пушкари, мужики, боярские молодцы, пришли тащить пушки, на вал ставить в башни.

Пушечный мастер Гаврило Якимович стоял у тына, стиснув зубы, хмуро глядел себе под ноги.

Василий Онаньич соскочил с коня, кинулся к мастеру, схватил за ворот, тряхнул:

— Москве радетель! Изменник! Пес!

Гаврило Якимович легонько отвел руку посадника, угрюмо выговорил:

— Прежде дело, посадник, разбери, тогда и кидайся.

Знал Гаврило Якимович — без него господину Новгороду не обойтись, оттого и говорил с достоинством, не кланялся посаднику и тысяцкому, не юлил, не просил смиловаться. Что забили пушки — своя же братия — не сомневался, только кузнецы этакое и могли сделать. Наладить пушки дело нехитрое, через два дня ставь на вал, одна беда — некому железо выколачивать. Утром на пушечный двор из кузнецов никто не пришел, и знал Гаврило Якимович: сколько б серебра тысяцкий с посадником ни сулил — не придут. Смотрел на пушки, ерошил бороду: «Ну и дела, ну и ну!». А с чего такое получилось? Все наделали вчерашние певцы, пропади они пропадом. Вспоминал, какие у товарищей кузнецов были лица, когда играли молодцы песню, и что после говорили… «Не супостат нам Москва, мы и Москва все едино — Русь. Чего же кровь лить?». И сам Гаврило Якимович едва не пустил слезу, когда пели скоморохи про молодца-удальца, точившего на единокровников булатный меч.

А Гавриле Якимовичу что до того? Велели посадники с тысяцким наладить пушки, а по ком станут пушки палить — мастеру дела нет. Ой, так ли, пушечный мастер Гаврило Якимович? Думает мастер: «Великая в песне сила. Одна человека веселит, другая сердце ярит, а от третьей железо в дерево обращается. Куда пушки гожи? Нагрянет Москва, голыми руками город заберет».

Василий Онаньич и тысяцкий оглядели пушки, и опять приступают к мастеру:

— Говори, кто забил!

Смотрит Гаврило Якимович в сторону, неохотно тянет:

— Не ведаю, бояре. Не ведаю…

Пришлось сказать, что железо кузнецы повыбьют завтра к обеду. С утра кузнецы не пришли. Сказал, хотя и знал: немногие придут, может быть, один, два. Не для того ночью трудились…

Тысяцкий и Василий Онаньич уехали, разошлись со двора пушкари и боярские молодцы. Гаврило Якимович велел подручному отроку бежать по дворам звать кузнецов на пушечный двор. Сам долго стоял под навесом, думал все о том же: «Слово — песня, песня — слово, и великая в слове сила; грознее пушек, острее меча…»

Случилось все быстро.

Пристава схватили Упадыша и Ждана на торгу, поволокли в судную избу. В судной на лавке сидел тысяцкий с посадниками и дьяк. Перед судьями — кузнец Обакум и Якушко Соловей. Якушко рассказал: проходил он вчера мимо пушечного двора, слышал, как Ждан с Упадышем играли песню, славили Москву, Новгороду не супостат Москва, а братья — единокровные. А кузнец Обакум вслух говорил изменные речи: «Бояре на новгородских людей беду накликали, мужикам против Москвы стоять не пошто». Он, Обакум, и пушки с товарищами железом заколотил, другому некому… А кто товарищи, пускай у Обакума спросят.

Обакум отпираться не стал, сказал, что пушки заколотил он. Тысяцкий и посадники допытывались, кто у Обакума были единомышленники, забивали с ним пушки. Обакум ответил: единомышленники у него все мужики новгородские. Тысяцкий задергал головой, грохнул о стол кулаком: «Лживишь, все люди новгородские готовы против Москвы до смерти стоять!»

Тысяцкий с посадниками рассуждали недолго, присудили — Упадыша, Ждана и кузнеца Обакума казнить смертью.

Перед судной избой толпился народ, черные мужики, женки, боярские и купеческие молодцы. Народ повалил следом, со всех сторон кричали, чтобы пристава отпустили смертников. На мосту мужики кинулись на приставов, хотели отбить смертников силой. Подоспели боярские и купеческие молодцы, завязалась драка, мужиков оттеснили. Обакума молодцы скинули в реку, руки у кузнеца были связаны, он камнем пошел ко дну. А на торгу подвалили мужики еще. Молодцам опять пришлось отстаивать приставов кистенями и палицами. Одолевали мужики, еще немного — сомнут боярских молодцов и приставов. Кричали:

— Ломи приспешней!

— Не выдадим Жданку!

Ждан знал — не выдадут мужики, отстоят. Кинулся бы сам в свалку — руки за спиной связаны. Потом увидел Незлобу, показалось, и она кричит приставам, чтобы отпустили смертников, значит, узнала. Только б узнала! Не пришло еще время Ждану умирать, не все еще он спел песни. Крикнул:

— Незлобушка!

Стояла Незлоба близко в возке, когда же повернула она лицо, увидел Ждан чужие глаза, в глазах ненависть и укор, и голос далекий: «Муж мой Микула Маркич за Великий Новгород голову на плахе сложил, а вы переветников щадите».

Тишина встала над площадью, у мужиков опустились поднятые кулаки и потемнели лица, Ждан знал теперь — это смерть.

Несколько голосов несмело выкрикнули:

— Отпустите! — Молодцы кинулись в толпу, угомонили крикунов кулаками.

Ждан и Упадыш стояли в кругу. Над господином Великим Новгородом небо высокое и синее, такое же, как в Москве, Пскове, Смоленске, над селами и деревнями Руси, родное, свое. На большом куполе храма Софии колюче поблескивал под солнцем медный крест. Далеко за земляным валом клубами всходил к небу белый дым — горели слободы.

Трое молодцов приволокли березовую плаху, кинули на землю. Подошел кряжистый мужик Омелько Мясник, в руках держал он топор, сдвинув дикие брови, деловито потрогал пальцем широкое лезвие.

Упадыш повернул к Ждану лицо. И лицо у него было обычное, спокойное, точно и не было рядом березовой плахи и мужика с топором. Сказал тихо:

— Отыграли мы с тобою, Ждан.

Вся жизнь от младенчества до сегодняшнего дня встала перед Жданом. Вспомнил, как не раз вздыхала мать: недобрая выпадет Ждану судьбина — когда родился, забыла бабка Кудель выставить на ночь кашу, прогневала рожаниц.

Ждан повел глазами вокруг. Впереди — боярские молодцы смотрят нагло, за молодцами — хмурые мужики, бабьи кики и повязки. Увидел в толпе Микошу Лапу и Митяйку Козла; Митяйка жалостливо мотал головой, у Микоши лицо было виноватое. Рядом с Митяйкой увидел мужика, не отрывал от Ждана васильковых глаз. Вспомнил поле, весеннее небо, звонкоголосых жаворонков и калику с васильковыми глазами, сидел он, пел песни те, что Ждан сложил.

В Новгороде Ждан его не встречал, должно быть, пришел калика в город недавно. Может быть, слышал уже и ту последнюю песню, какую сложил Ждан. За песню, за слово, за Русь снимут со Ждана голову. А калика будет ходить по Руси и петь. И другие у него переймут песню.

Положат Ждана в сырую землю, — могильные черви источат тело. А Русь будет стоять крепкая и нерушимая, и главой русской земли — Москва. И не будут страшны русским людям ни татары, ни немцы, ни литва. О ней великой, непобедимой и любимой русской земле складывал Ждан песни.

Умрет Ждан, а песни, что сложил он, далеко разнесет калика с васильковыми глазами. И не он один, уже подхватили песни бродячие молодцы-скоморохи и перехожие калики, разнесли по Руси, поют в Пскове и Можае, за рубежом в Смоленске и в Великом Новгороде.

Не изрубить песни топором, не удавить веревкой. Умрет Ждан, а песня будет жить. Нет песне смерти, пока живет она — будет и Ждан жить.

И напрасно горевала и плакала мать.

Лучшей судьбины Ждану и не надо.