— Иван Мартынович, у тебя есть лично тебе преданные казаки?
— А как же, Роман Наримунтович, мои станишники со мной в огонь и в воду.
— Потребуются в огонь. Прикажи им сегодня вечером поджечь табор, сразу со всех сторон. Чтоб было море огня. Да, да, господа воеводы и атаманы, уходим, ничего не оставляя врагу. Н-ничего.
— Государь, государь, — тряс царя за плечо постельничий. — Василий Иванович!
— Ась, — вспопыхнулся Шуйский. — В кои-то веки задремал, а ты…
— Тушино пластат, Василий Иванович. Тушино!
— Как пластат? Чего несешь, Петьша?
— Горит воровское гнездо.
Шуйский побежал к западным окнам дворца. Стекла румянились от зарева, полыхавшего в тушинской стороне. Несмотря на то что горел вражеский стан, на душе было тревожно. Москве пожары — досада.
— Кабы до нас не дошло, не перекинулось.
— Так тихо ж, Василий Иванович, ветра-то нет. И потом, там Ходынка… Пресня. Не перескочит.
— Дай Бог, дай Бог, — бормотал царь, мелко крестясь, не смея еще радоваться, но уже моргая от подступающих слез облегчения — горит воровское гнездо, «пластат».
Гетман Рожинский уводил остатки войска на запад, дабы присоединить его к королевской армии и этим заслужить прощение. В обозе перемешались сани, телеги. Скрипели давно немазанные колеса, прыгая на не оттаявших колдобинах, шипели на раскисшем снегу полозья саней. Кашляли, матерились возницы, полосуя кнутами измученных, надрывающихся лошадей.
Хмуро шагали пешие ратники, проклиная и гетмана, и короля, и царей, валя всех в одну кучу.
Атаман Заруцкий, исполнив со своими станичниками приказ гетмана, обгоняя пехоту, догнал его возок.
— Роман Наримунтович, пробач, я пошел вперед.
— Езжай, Иван Мартынович, жди меня в Волоколамске.
Заруцкий, ничего не ответив, хлестнул плетью коня, переводя его с ходу на рысь. За ним, растягиваясь по обочине, скакали его станишники, обрызгивая пехоту грязным мокрым снегом. Ратники с завистью смотрели им вслед, не желая ничего хорошего: «Шоб вам пропасть, идолам!»
Прибыв в Иосифо-Волоколамский монастырь, где решено было передохнуть после нелегкой дороги, Рожинский не застал там Заруцкого. Монахи сообщили, что казаки, покормив коней, выгребли в торбы последнее жито и уехали.
Забравшись в одну из келий, Рожинский решил отдохнуть, но едва прикрыл глаза, как прибежал адъютант, сообщил с тревогой:
— Пан гетман, войско бунтует.
— Опять? — изморщился Рожинский. — Кто там мутит?
— Руцкой с Мархоцким.
— А где Зборовский?
— Ой там, пытается успокоить, просит вас быть.
— Черт бы их драл, — ворчал Рожинский, поднимаясь с ложа. — Помереть не дадут.
С помощью адъютанта он добрался до трапезной, где стоял шум и гам. И Зборовский, забравшись на стол, безуспешно старался перекричать это скопище. Увидев Рожинского, обрадовался, крикнул:
— Роман Наримунтович, объясните вы им, дуракам.
Жолнеры взвыли от такого оскорбления, забрякали саблями. Адъютант помог гетману влезть на лавку, с нее — на стол.
Рожинский с почерневшим измученным лицом обвел горящим взором толпу, увидя, что она не боится его, спросил с ненавистью:
— Какого вам черта надо?
И там, от окна, неожиданно закричал Руцкой:
— Нам надо знать, кто оплатит нам прошлые труды? Король? Так он пошлет нас подальше. Может быть, ты, гетман?
— Тебе, капитан Руцкой, я бы отплатил сейчас же, жаль, не захватил с собой пистолета.
Казалось, рухнул в трапезной потолок, поднялся такой шум и гвалт, что Рожинский не мог расслышать собственного голоса. Там-тут уже засверкали сабли, того гляди опять могла начаться стрельба.
Рожинский пытался говорить, поднимал руку, прося тишины, но разбушевавшиеся жолнеры орали еще сильнее, не желая слушать того, кто совсем недавно был их грозой.
Тогда гетман плюнул и шагнул вниз на лавку, но промахнулся и рухнул снопом со стола под торжествующий рев толпы. Ударился раненым боком о лавку и потерял сознание.
Очнулся гетман уже в келье при тусклом свете свечи. Около был Зборовский.
— Ну слава Богу, — сказал он. — Жив.
— Н-нет, — прошептал Рожинский, не имея сил сделать вдох. — Я уже не…
Договорить ему не дала какая-то неведомая сила, сдавившая грудь, и он опять потерял сознание…
Умер он перед рассветом, на мгновение обретя сознание и речь, тихую едва слышную:
— Жаль… Очень жаль…
И затих, уходя в вечность с открытыми глазами. Зборовский сам закрыл их.