Еще с утра в воскресенье, 30 июня, бирючи[5] проехали по Москве, сообщая народу о предстоящей казни, сзывая на смотрение православных. К означенному часу сбежалось черни тысяч пять, а то и все десять. Царь, узнав об этом, несколько встревожился: а не взбунтуются ли подлые? И велел окружить Красную площадь стрельцами, а в Кремле свой дворец оцепил оружными поляками, которым доверял более, чем русским.
Гудит толпа ульем растревоженным, качается волной озерной, в тыщи глаз на помост зрит. Там стоит палач Басалай в красной рубахе до колен, в сапогах свежим дегтем промазанных. Грудища колесом, борода черная лопатой, из-под косматых бровей очи посверкивают на толпу. Рядом у ног его воткнутый в плаху топор с широченным лезвием посверкивает, наточенный до бритвенной остроты.
Басалай только на вид грозен, для толпы, а для осужденного, да ежели еще и знатного, он что отец родной, ласков, уважителен, уговорлив. Подбадривает несчастного: «Не боись, голубь, я роблю чисто, без боли. Не успеешь и глазом мигнуть, как на небе окажисси. За меня там Всевышнему закинь словечко, жалел, мол, меня Басалай, пусть не серчат на меня. И ты сердце не держи, такая моя работа, голубь».
И глядишь, послушает палачеву речь несчастный, перестанет дрожать листом осиновым, покорно ляжет на плаху. А другой, наоборот, ровно окаменеет весь. И такого Басалай улестит: «Не напрягайся, голубь, расслабься, а то голова может далеко отлететь, ушибиться». А кому хочется ушибить свою голову, хотя бы и отрубленную? Не хошь, а расслабишься.
Есть у Басалая и помощник Спирька Мохов, но он редко мастеру надобится. Лишь когда явится на помост какой-нибудь из подлых разбойник-дуропляс, которого ни ласки, ни уговоры не берут, верещит, как боров перед заколом, не хочет под топор ложиться. Тут уж Спирька взбегает на помост на помощь Басалаю, вязать неуговористого, валить на плаху. Сила у Спирьки тоже немерена, но до топора еще не дослужился. Вязать, валить, придавить — это его дело. А топор Басалай не скоро ему доверит, заслужить надо:
«Вот помру, альбо захвораю, тоды поспробуешь. А пока смотри, учись».
И Спирька учится, стоя у помоста, с уважением глядя на работу наставника. Вот и сегодня он внизу у самой лесенки стоит. Преступника ждут знатного, этот не будет себя перед народом ронять, кобениться. Должен лечь сам, с достоинством.
Из толпы говорок набегает, шуршит горохом сушеный:
— Самого Шуйского Василия Ивановича…
— Ведь Рюрикович же, — бормочет кто-то сокрушенно.
— Ох, крутенек государь, крутенек.
— Видать, в батюшку свово уродился, присной памяти Ивана Васильевича Грозного.
— Да тот на боярах выспался, ничего не скажешь…
— И брата не пожалел.
— Вот и Дмитрий Иванович тако ж начинает.
— А зря поди эдак-то враз с жесточи. Третеводни Тургеневу голову срубили, а ныне эвон на Шуйского намахнулись. Не к пользе однако…
— Чего ты понимаешь? Не к пользе. Его не государь вовсе и судил-то.
— А кто ж?
— Дума. Свои же бояре.
— Ну раз свои, значит, за дело.
— За дело не за дело, а все едино жалко.
— А мне так ни капельки. Наоборот. Моя бы воля, я б половину бояр вырубил, из-за них весь этот сыр-бор.
— Жаль, тебя в цари не выбрали, — поделдыривает кто-то насмешливо.
А уж от края толпы доносится: «Везут, везут!» Через толпу стрельцы алебардами дорогу прокладывают: «Расступись! Посторонись!»
На простой одноконной телеге с мухортой[6] головастой татарской лошаденкой везут князя Шуйского Василия Ивановича к последнему порогу. Он и так невелик ростом, а тут сидит скорчившись, седой высохший старикашка с хрящеватым носом, с обострившимися скулами. Держит в руках горящую свечу, отрешенно бормочет себе под нос какую-то молитву.
Невольно малознавшие князя сочувственно жалкуют: «Господи, нашли, на ком мстить! Он уж одной ногой в могиле…»
Нет, не злобу вызывает князь у расступающихся перед телегой, а жалость и сочувствие. Вековечная русская черта — сочувствие униженному, обиженному, во прах брошенному.
Телега встала у помоста, Шуйский слез с нее и медленно стал подниматься вверх, держа свечу перед собой, левой рукой ограждая крохотный огонек, дабы не сгас до времени от колебаний воздуха на переполненной площади. Увидев его, затихать стала толпа. Едва взошел Шуйский наверх, как из Фроловских ворот выехал на коне воевода Басманов; прорысил к помосту по «коридору», в толпе еще не затянувшемуся. Остановил коня, вынул из-за пазухи свернутую грамоту, развернул и начал громко читать приговор. Притихла площадь, слушая, в чем же было преступление уважаемого князя.
5
Бирючи — глашатаи в Древней Руси, объявляющие волю князя на площадях и других людных местах.