Выбрать главу

Укладывая вещи в сумку, я наткнулась на папку с рассказом ташкентского прозаика и тогда только вспомнила, что должна еще заскочить в какой-то (черт бы его драл, а заодно и меня, с моими обещаниями!) еврейский журнал; значит, вылететь сегодня едва ли удастся.

Не переставая чертыхаться, я обзвонила московских приятелей — никто понятия не имел, где находится эта редакция. Наконец кто-то вспомнил улицу… Да, кажется, там, номера только не знаю, иди и смотри на вывески…

Напялив все ту же дубленку, с сумкой потащилась я на аэровокзал за билетом.

Женщина в окошечке кассы растерянно полистала мой засаленный трепаный паспорт, то и дело вскидывая глаза от фотографии на мое лицо, не в силах, видимо, поверить, что ветхий этот документ принадлежит не пенсионеру, последний десяток лет воюющего с нарсудами и райсобесами, а молодой особе со свежими щеками.

Увы, это так: нет во мне почтения к документу. Нет почтения — ни к самому документу, ни к этому социальному институту как таковому.

Неожиданно просто купив билет на вечерний рейс (место двадцать седьмое в хвосте летательной машины) и уже предчувствуя ледяную тоску высоты в середине полета, я сдала свою сумку в камеру хранения и с красной папкой подмышкой вышла в томительно солнечный полдень. В сущности, дел у меня не осталось в Москве никаких, разве что пристроить чужой рассказ в еврейский журнал. Я нырнула в метро «Аэропорт» и, минут через двадцать вынырнув на нужной станции, побрела по солнечной стороне улицы, вглядываясь в вывески.

Проклятая дубленка тяжелым компрессом обнимала меня со всех сторон, снять ее совсем было опасно, коварный апрельский ветерок продувал подворотни. Расстегнуть же ее и вовсе оказалось немыслимым — подкладка уже напоминала то ли измыленную мочалку, то ли бороду престарелого козла, то ли свалявшиеся внутренности ватного одеяла.

Я шла, вяло передвигая ноги (безумная московская неделя плюс весенний авитаминоз, утепленный дубленкой), и так же вяло соображала — как представить в редакции рассказ моего знакомого.

Во-первых, необходимо сразу объяснить, что писатель — узбекский, это очень важно как укрепление связей между народами. В то же время нужно уточнить, что написан-то рассказ на русском языке, а то они испугаются возни с двойным переводом. И уж совсем обязательно сразу сказать, что в рассказе преобладает еврейская тема, а то зачем им вся эта музыка… Сложность заключалась в том, чтоб эту пеструю информацию заключить в одну сжатую фразу.

Я брела по улице и шлифовала в уме одну-единственную фразу, в которую, как в складной металлический метр, улеглась нужная информация.

— Здравствуйте, — скажу я непринужденно, — вот, привезла вам рассказ узбекского писателя, на русском языке, на еврейскую тему.

Да, именно так. Просто, спокойно, ничем не выдавая, что я тоже литератор, это им ни к чему. Никакой я не литератор, совсем наоборот. Бухгалтер, например. Меня попросили, я завезла. Отдам рукопись и пойду вон из Москвы.

Отыскав наконец нужную вывеску, я толкнула дверь и вошла в помещение редакции. За темным сыроватым предбанником показалась сумрачная комната, довольно просторная, нечто вроде холла, с двумя шкафами образца казенной мебели начала века и огромным пустым столом, забрызганным чернилами и изрезанным, похоже, еще ножичками нерадивых гимназистов. Стояло несколько стульев, и ни одного парного, будто собрали их по разным домам.

Со стены на меня смотрел грустный человек, плохо написанный масляными красками. Человек был похож на нашего соседа Даню Моисеевича, нудного, медлительного и настырного старика.

Подойдя к портрету, я прочла, что это — Менделе Мойхер-Сфорим. Вообще-то, надо почитать что-нибудь из еврейской литературы, подумала я смущенно, свинство, конечно, с моей стороны…

На углу стола стопкой лежали гранки на языке идиш. Я искоса оглядела рубленый шрифт — эти чудные топорики, крученые веревки бичей, — шрифт, перешедший в идиш из древнееврейского — сурового, как выветренные скалы, шелестящего ветрами тысячелетий, свистящего хлыстами вековых гонений, сдавленного поминальными воплями языка Библии, до нынешнего столетия пребывавшего в летаргическом сне молитвенных песнопений… Поверх этой пачки лежала записка, придавленная красным карандашом и им же написанная: «Шлицбутер! Вы скандалили, что гранок не дождешься, так ради Бога!..»

…Вокруг было тихо. Ну, подумала я раздраженно, долго мне топтаться в этой черте оседлости?

Наконец из глубины темного коридора послышались шаги и женские голоса. Один — оправдывающийся, другой — презрительно властный.