— …Она что — ваша дочь? — наконец догадалась я, кивнув на дверь.
— А ты думала — кто? — воскликнул он с обидой. — Ну, скажи мне, скажи ты, я уже ничего не понимаю: вот я — трижды ранен и в качестве видного космополита украшал-таки собою нары. Вот скажи: я — герой или старый хрен?
Я смущенно улыбнулась. Не дав мне ответить, возвратилась Царица Савская. Я выдержала достойную паузу и спросила:
— Так вы возьмете рассказ? А то мне на самолет пора.
— Не задавай дурацких вопросов! Ко мне пришла внучка Давида через сорок лет после моей юности, и чтоб я — для внучки Давида! — не напечатал какой-то там рассказ?
— При переводе, по-моему, над фразой надо еще поработать, — предупредила я, осторожно высовываясь из бухгалтерского образа.
— Не волнуйся! — заверил он мрачно. — Мы его так набальзамируем, этот шедевр, его собственный автор в гробу не узнает.
Я стала прощаться.
— Заверни ребенку бутерброды! — велел он Савской тоном царя Соломона, отдающего приказы не самой сообразительной из своих жен. — Яблок насыпь!
— Да зачем же, спасибо! — пыталась отбиться я.
— Это яблоки из сада Шлицбутера! — сказала Царица Савская торжественно, точно речь шла о яблоках из райского сада. — Этот Шлицбутер замучил всех своими яблоками.
Я стала натягивать дубленку — а куда мне было девать ее? Гриша сказал задумчиво:
— Южные люди в нашем климате мерзнут…
Перед тем как покинуть тесную эту комнату, я обернулась. Гриша сидел за столом, вновь напоминая изможденного великомученика, и глядел мне вслед долгим, оберегающим взглядом.
— За что ты молодец, — сказал он, — так это за то, что выучилась на твердую специальность. Такая специальность нигде не подкачает.
— До свидания, — сказала я.
— Зай гезинд[39], — ответил он строго.
…Я вышла на улицу. Недавно прокапал дождик, но солнце уже выгревало подсыхающий асфальт, на котором, как обрывки шнурков, валялись дохлые дождевые черви. Это надо запомнить, отметила я машинально, дождевые черви, как обрывки шнурков, — это надо запомнить…
В городе закипал час пик, и улица булькала водоворотами маленьких и больших очередей, там и тут возникали заторы, пробки у переходов; мои сограждане с печатью вечной заботы на лицах стремились — куда? Куда-то стремились, как рыба на нерест.
Авоська с яблоками оттягивала мне руку, дубленка настырно согревала мое тело, душа же, располовиненная, зябла в толпе соотечественников.
«Молодая, рыжая собака — помесь такса с дворняжкой… бегала взад и вперед по тротуару…»
Я брела к метро, беспокойно вглядываясь в лица проносящихся мимо людей, впервые силясь ощутить — чья я, чья?
И ничего не ощущала.
И только, может быть, догадывалась, что это сокровенное чувство со-крови человеку навязать невозможно. Что порою приходит оно поздно, бывает — слишком поздно, иногда — в последние минуты, когда, беззащитного, тебя гонят по шоссе. Прикладами. В спину.
Лев Консон
Миша Крючко
Это просто название такое важное: Тайшетский центральный следственный изолятор. На самом же деле это всего-навсего длинная землянка (вроде овощехранилища), окруженная колючей проволокой и дощатым забором. По углам вышки, ну и все, как надо. Начальником изолятора был Дегтярев (дрянь мужичок), а вот коза у него была хорошая. Паслась во дворе. Утром нам хлеб давали, кто-нибудь из зэков в форточку высовывал пайку, и коза тотчас подходила. Тут же к ее рогам привязывали письмо, или курево, или еще что (а я как-то гимнастерку привязал) и стучали в соседнюю камеру, чтоб там также хлебом приманили и забрали передачу или постучали бы в другую стену, чтоб посылка шла дальше (до своего адресата). Пару месяцев коза нам служила, а потом стукачи донесли. Дегтярев ее к вышке стал привязывать. Связь на этом не прекратилась. Переписка продолжалась, жизнь шла своим чередом. Была вражда, была любовь, люди космос понять пытались, стихи сочиняли, ревновали, с ума сходили, люди истину искали, люди к Богу шли, люди тапочки шили…
Раз в неделю для мытья полов нам давали веник, тряпки и теплую воду. Я с нетерпением ждал этого дня. В тряпках разноцветные лоскуты попадались. Я выдергивал из них нитки и вышивал целые картины болгарским крестом (иголку делал из проволоки, которой веник был связан). А еще я музыку писал, но не знал нот, так что пришлось свои значки придумывать.
Каждый из нас знал все, что делается в других камерах, а вот псарня целый день шныряла от камеры к камере. Подслушивала, подглядывала, по два раза за смену перерывала все, раздевала нас догола, даже в зад заглядывала — и ни разу врасплох нас не застала. Я все это к тому, что изолятор вроде был и небольшой, а в нем целая жизнь была. Я не могу рассказать, куда мы добро свое прятали во время обыска, как письма переправляли и где бумагу брали. Не могу рассказать и многого другого. Не могу рассказать, потому что изоляторы продолжают стоять на страже интересов трудящихся, и трудящиеся продолжают сидеть в них.